I
У Хэзлитта есть замечательное эссе под названием «Моя первая встреча с поэтами». В нем он вспоминает, как познакомился с Колриджем и Вордсвортом. Колридж приехал в Шрусбери, чтобы стать пастором в унитарианской общине; его предшественник, мистер Роув, вышел к карете встречать гостя, но, хоть и заметил круглолицего человека в коротком черном сюртуке, оживленно беседовавшего с попутчиками, не признал в нем того, кого ждал. Пастор вернулся домой. Почти сразу за ним в дверь вошел тот самый круглолицый джентльмен и, «заговорив, рассеял все сомнения. Все время, что он там пробыл, Колридж не закрывал рта и, насколько мне известно, так с тех пор и говорит не переставая». Отец Хэзлитта, пастор-диссентер, жил в десяти милях от Шрусбери, и несколькими днями позже Колридж отправился навестить родителя. Там ему представили Хэзлитта, которому в то время исполнилось двадцать лет. Поэт нашел в молодом человеке заинтересованного и понятливого слушателя и пригласил его той же весной погостить у себя в Нетер-Стоуи. Хэзлитт принял приглашение. Дня через два после него приехал Вордсворт. «Он сразу же уничтожил половину стоявшего на столе чеширского сыра и гордо заявил, что даже ему, с его опытом, женитьба открыла много новых жизненных радостей, чем выгодно отличается от женитьбы мистера Саути». На следующий день Вордсворт в сопровождении Колриджа и Хэзлитта отправился в Альфоксден, где читал на открытом воздухе «Питера Белла». «В декламации обоих, и Колриджа, и Вордсворта, — вспоминает Хэзлитт, — был некий ритм, который завораживал слушателей, подчиняя их себе и лишая воли. Возможно, поэты обманывали сами себя, прибегая к такому сомнительному аккомпанементу». Взволнованный и восхищенный, Хэзлитт не утратил ни своего критического ума, ни чувства юмора.
Я взялся за эту статью отчасти потому, что мне очень нравится эссе Хэзлитта. Однако я не могу писать о великих людях, подобных Колриджу и Вордсворту. «Балладу о Старом Мореходе», «Кубла Хана» и «Одинокую жницу» будут читать, пока жива английская поэзия, но никто не поручится, что авторы, о которых я собираюсь рассказать, останутся в памяти потомства. Индийские монисты верят, что Брахма создал этот мир без всякой цели, просто потому, что бурная деятельность — один из его атрибутов; в том, что литературную судьбу определяют потомки, есть такая же злая и циничная насмешка судьбы. Своенравие этих людей превышает все мыслимые пределы. Они не принимают во внимание добродетель и трудолюбие, им безразличны высокие помыслы и благородство целей. Какая несправедливость, что миссис Хамфри Уорд с ее обширными познаниями, прекрасным литературным стилем и несомненным дарованием, с ее добросовестностью и серьезностью забудется, а французский аббат восемнадцатого века, беглый монах и борзописец, кропавший длинные и нечитабельные романы, останется жить в веках только потому, что однажды ему случилось написать историю маленькой шлюшки по имени Манон Леско.
Прежде чем начать, необходимо сделать оговорку, что, хоть я и был знаком с писателями, о которых собираюсь рассказывать, в течение многих лет, ни с кем из них меня не связывала тесная дружба. Это объясняется тем, что до того, как прославиться в качестве автора легких комедий, я знал очень мало писателей, и все они были мелкой рыбешкой вроде меня. Близкими друзьями обычно становятся те, с кем сходишься еще подростками, в крайнем случае — лет в двадцать. Я стал популярным драматургом в тридцать четыре года, и хоть потом я встречался со многими литераторами, все они были значительно старше меня и слишком заняты своими делами и друзьями, чтобы наше знакомство переросло в нечто большее. Я всю жизнь был скитальцем и, когда репетиции пьес не требовали моего присутствия в Лондоне, подолгу жил за границей, поэтому не мог поддерживать связь с людьми, с которыми благодаря своему успеху смог познакомиться. Французские писатели большую часть года проводят в Париже. Они образуют кружки, члены которых постоянно встречаются в кафе, в редакциях газет, в своих квартирах; они вместе обедают, общаются и обсуждают книги; пишут друг другу длинные письма (в расчете на будущие публикации). Они вместе защищают кого-то и нападают на кого-то. Английские писатели совершенно другие. В целом они абсолютно не интересуются коллегами. Они предпочитают жить за городом и в Лондон приезжают только по необходимости. Английские писатели вращаются во всех кругах общества, а не только в литературных. Одни, как Генри Джеймс, предпочитают дружить с маленькой группкой своих поклонников или, как Герберт Уэллс, с людьми, разделяющими их интересы. Если вы не принадлежите ни к одному из этих классов, вам вряд ли удастся сойтись с ними поближе. Но главная причина, по которой мне не удалось сойтись с писателями, о которых я собираюсь рассказать, заключается в свойствах моей натуры. Робость, замкнутость и крайняя застенчивость мешают мне быть в доверительных отношениях с теми, с кем я не очень хорошо знаком, и если кому-нибудь из друзей случается поделиться со мной своими жизненными невзгодами, я теряюсь и не знаю, чем им помочь. Большинство людей любит говорить о себе, и когда мои знакомые рассказывают такие вещи, которые они должны были бы скрывать, мне становится неловко. Я бы предпочел только догадываться об их сердечных тайнах. К тому же мне несвойственно принимать признания за чистую монету и на меня трудно произвести впечатление. Люди меня забавляют, а не внушают уважение.
Не могу сказать, что был близко дружен с теми более или менее известными людьми, воспоминания о которых я предлагаю вниманию читателей, и потому портрет этих персонажей получился у меня не совсем полным.
Я увидел Генри Джеймса задолго до того, как с ним познакомился. Однажды мне достались два билета в бельэтаж на премьеру его пьесы «Гай Домвил». Не помню, как так вышло: в то время я был еще студентом-медиком, а билеты на премьерный спектакль с Джорджем Александром в главной роли расходились между критиками, завзятыми театралами, друзьями директора и прочими важными персонами. Пьеса с треском провалилась. Диалоги были изящны, но несколько сложны для восприятия, и в их ритме присутствовала некая монотонность. Генри Джеймс написал эту пьесу в пятьдесят лет, и трудно понять, как мог такой опытный автор соорудить подобное нагромождение бессмыслиц. Второй акт содержал неприятную сцену с притворным опьянением, от которой становилось не по себе. Было стыдно за автора. Наконец пьеса подошла к концу, и Генри Джеймс весьма недальновидно вышел на сцену, чтобы, по унизительному обычаю того времени, поклониться публике. Его встретили таким свистом и улюлюканьем, какого я ни до, ни после того не слышал. С моего места в бельэтаже его фигура казалась странно искаженной. На сцене стоял полный человек на коротеньких ножках, из-за обширной лысины пространство голой кожи на лице казалось огромным, несмотря на бороду. Генри Джеймс смотрел на враждебную публику, челюсть у него отвисла, рот слегка приоткрылся, и на лице отразилось полное замешательство. Он совершенно оцепенел. Не знаю, почему не опустили занавес. Время тянулось бесконечно, публика не смолкала. В партере и бельэтаже захлопали, и Генри Джеймс потом говорил, что это был знак одобрения, но он ошибся. Люди хлопали без всякого воодушевления, только в знак протеста против грубости галерки, поскольку не могли вынести унижения несчастного писателя. Наконец вышел Джордж Александр и увел его, раздавленного и потерянного, за кулисы.