— Я не стал бы просить тебя перевозить уран, — сказал он мягко. — Это вода, Нелл. Двадцать шесть стеклянных емкостей с водой, собственноручно запечатанных мною. Если тебя остановят и будут обыскивать, разбей их и вылей воду на землю, поняла?
— В последние секунды перед арестом? — она попыталась засмеяться, но ее голос оборвался, и она закрыла дрожащей рукой рот.
— Тебя не остановят. Пожалуйста, Нелл.
Она кивнула, не отнимая руки от губ.
— Как только ты благополучно прибудешь в Бордо, ты напишешь своему брату Яну в Кембридж. Попроси сотрудников Кавендишской лаборатории выделить место для емкостей. На случай, если мы не сможем остановить немецкую армию.
— Это конец, да? Неважно, какими смелыми словами мы будем бросаться. Я не выдержу этого, Рикки.
Тогда он потянулся к ней, обнял, чего он давно ждал, и молча держал ее в объятиях, зарывшись лицом в ее волосы. «Здесь, в конце всего, я клянусь тебе своим разумом, своим рассудком. Я отдаю тебе свою душу, Нелл, которая и так всегда принадлежала тебе».
— Что будет с тобой? — спросила она. — Они тебя арестуют? Отправят в лагеря?
— Не знаю.
— Поехали со мной, — она вцепилась ему в плечо. — Поехали со мной и твоей водой. Мы доставим вас в Бордо. Или в Кембридж, если надо.
— Нет.
— У меня есть дети, Нелл. Жена, которая сейчас на пути домой.
Ее руки опустились. Она отступила на шаг.
— То есть ты добровольно идешь в руки немцам? И согласен с тем, что они собираются с тобой сделать?
— Выбор есть у всех. Только твой выбор никогда не совпадал с моим.
Глава двадцать вторая
Наступил вечер и краски весны на улицах и в небе поблекли. В нижней части Монмартра у фуникулера ветер гонял выброшенный лист кондитерской бумаги с остатками белой и липкой глазури. Усталые, неряшливо одетые люди — бродяги, как казалось Спатцу, — сидели, привалившись спинами к уличным фонарям, тупо глядя куда-то вдаль. Беременная женщина с двумя детьми, пожилой мужчина в кепке разносчика газет и с ногой, перевязанной испачканным кровью бинтом. Рана от шрапнели. «Мессершмитт». Спатц понимал логику немецкого Высшего командования: заставить миллион людей в панике бежать из низин на юг, заполнить главные дороги Франции, въезды и выезды и лишить войска Альянса любых возможностей для маневров — но он почувствовал, что ему хочется ссутулить плечи и не обращать внимания на пристальные взгляды. Он смотрел только на носы своих ботинок.
Вдруг женщина спросила его по-французски:
— Пожалуйста, месье. Вы не подскажете, где я могу переночевать?
Она была одна, но не относилась к fille de joie[75], искавшей заработка. Ее простое хлопковое платье было испачкано кровью и чем-то еще, похожим на грязь, еще больше грязи было на скулах, а пальцы опущенных рук конвульсивно сжались. Он отшатнулся от нее, от ее облика, который вызывал в нем чувство вины.
— Вы пытались на одном из вокзалов? Думаю, что власти города установили там кровати, — сказал он.
— Как мне туда добраться?
Он повернулся и указал на метро, вход из стекла и железа.
— На стене есть карта.
— У меня нет денег, — просто сказала она, констатируя факт. — Вчера меня обокрали, после того как самолеты улетели.
— Вы одна?
— Со мной только мои дети.
Спатц оглянулся. Кроме той усталой беременной женщины, которую он видел раньше, не было больше никого с детьми.
— Где же они?
— Я забыла. Mon Dieu[76], я забыла. Я похоронила их своими собственными руками у дороги. Они оба умерли! Mon Dieu, mes enfants…[77]
Ее глаза закрылись, рот открылся, и она опустилась на брусчатку, так как у нее подкосились колени. Ощутив внезапный приступ ужаса, Спатц попятился, бросив несколько банкнот к ее ногам. Его руки дрожали.
В этот сумеречный час Монмартр находился в движении, появились женщины в платьях и принялись подметать измазанные рвотой и грязью пороги, из кухонь доносились резкие звуки патефона. По большей части на бродяг, которые, словно одуванчики, появлялись то тут то там, внимания не обращали; что же еще делать, когда их так много? «Прекрасный антураж для самоубийства», — подумал Спатц, вспоминая ту полубезумную от горя мать, он не выносил Монмартр при свете дня.
Клуб «Алиби» был втиснут в угол площади Тертр, где продолжали гореть яркие неоновые огни и кричащие красные вывески. Площадь была безлюдна, только один человек потягивал что-то за столиком кафе, Спатц рассматривал его: мягкая шляпа, скромное пальто, большие усы, глаза, глядевшие мимо газеты на Спатца, с деньгами, слишком большими для такого образа жизни. Спатц поднял голову и вошел в клуб.
Он услышал пение Мемфис.
Это было что-то печальное, что-то из репертуара Билли Холидей, подобные мелодии Мемфис никогда прежде не исполняла. Это был не героиновый коктейль: Мемфис пела о мире, придуманном Коулом Портером — о богатой белой женщине, танцующей до рассвета, и о шампанском в постель. Но сегодня ее голос пронзал его позвоночник острыми ногтями, и он стоял неподвижно в пустом зале, глядя на пустые столики, перевернутые стулья, и волочащуюся по полу белую скатерть. Она пела у себя в гримерной. Мужчина — совершенно непохожий на праздного посетителя уличного кафе — с важным видом сидел на приподнятой над уровнем пола сцене.
— Моррис, — сказал Спатц.
— Фон Динкладж, — узнал его американец. — Я надеялся, что вы придете.
— Я не бываю здесь в этот час.
Спатц снял свою фетровую шляпу и положил ее на стол. Достал портсигар.
— Значит, это я вызвал вас. Благодаря той женщине в задней комнате.
Спатц холодно поднял на него глаза.
— Мы обязательно, — продолжил Моррис, спрыгивая со сцены, — должны поговорить. Вы так не думаете? Ради большей пользы для Рейха и наших жизней?
— Чего вы хотите, Моррис?
— Мои документы, — ехидно улыбнулся юрист. — Я полагаю, они у вас. Пожалуйста, присядьте.
— Мне от вас ничего не нужно.
Моррис вздохнул, как человек, который долго терпел.
— Я говорю о бумагах Филиппа Стилвелла, украденных из папок моей фирмы, которые, как я полагаю, вы затем стащили из квартиры его любовницы, когда чуть не убили ее два дня назад.