этот весельчак любит заработать. Но когда Камарашу пытались пустить шпильку на этот счет, он неизменно парировал одним и тем же:
— Что ж, и сварщикам товары в магазине отпускают за деньги, а не за спасибо.
На сверхурочную работу он оставался охотно даже в воскресные дни — если хорошо платили. Но он не любил тех, кто, взывая к его сознательности, агитировал за сверхурочную без дополнительной оплаты. А так тоже случалось, когда фонд сверхурочной зарплаты был израсходован, а план не выполнен. В этих случаях руководители завода собирали ветеранов и после беседы о необходимости повышения сознательности призывали их не уронить чести предприятия и стать на дополнительную трудовую вахту без всякой оплаты. После такого призыва обычно поднимался Камараш и начинал излагать свою точку зрения:
— Руководящие товарищи, видно, принимают нас за простачков. Мы не заслуживаем такого отношения, это нас оскорбляет. Как с малыми детьми обращаются: похваливают, поглаживают по головке, мол, ты паинька-мальчик, всегда слушаешься взрослых. Детишки, конечно, гордятся, что их называют послушными мальчиками, и чувствуют себя на седьмом небе от радости. Так вы и с нами хотите сейчас обойтись? Гордитесь, мол, мы считаем вас сознательными рабочими, не то что некоторых других, не удостоенных еще такого высокого доверия и даже того, чтобы разговаривать с ними. Но, удостаивая нас своим доверием, товарищ директор и товарищ главный инженер требуют, чтобы мы оправдывали его, иначе-де они могут лишить нас этого почетного звания и зачислить в разряд несознательных. Нет, дорогие товарищи! Так не пойдет — это нечестно! Рабочий человек не дурак! Во всяком случае мы, сварщики! Думаю, и другие тоже с головой на плечах. Мы, рабочие, любим разговор начистоту. Оставьте в покое нашу сознательность и скажите прямо: мол, так и так, товарищи, прошляпили мы, срывается выполнение плана, можем и премии лишиться. Помогите нам, братцы, вытащите нас из лужи. И тогда я отвечу вам так, например: «Ладно, помогу тебе, дружок, понимаю, как жалко расставаться с денежками и терять премию». Или так: «Не приставайте, сами набедокурили, сами потрудитесь и ответ держать!» Что же касается сознательности, то можете не беспокоиться, мы проявим ее, когда понадобится.
Разумеется, такие речи приходились дирекции не по душе, зато они нравились рабочим. Народ любит прямой разговор…
Как-то раз главный инженер вызвал к себе Камараша и прочел ему лекцию о сознательности. Ссылался на тяжелое положение страны, говорил о будущем завода и, наконец, попросил сварщика в другой раз воздержаться от таких расхолаживающих выступлений. Но Камараша голыми руками не возьмешь.
— Вы, товарищ главный инженер, не правы, — заявил он. — И я вам это докажу. Вот что сказала мне на днях жена, показывая свои стоптанные туфли:
— Послушай, Фери, ходит молва, что ты лучший сварщик завода.
— Верно, — отвечаю я.
— Так вот, милый мой, жена лучшее сварщика не может гулять в таких башмаках.
Я ей отвечаю:
— Отстань, нет у меня денег. Как сознательный рабочий я отработал восемьдесят часов бесплатно. А за бесплатные часы башмаков не купишь… Как вы думаете, товарищ главный инженер, что бы мне сказали, если бы я заявился в образцовый обувной магазин на проспекте Иштвана, где моя женушка себе туфельки приглядела, и сказал бы продавцу: «Дайте мне, пожалуйста, вот эту пару, только я вместо денег заплачу вам сознательностью». Дал бы он мне туфли или нет?
Но зато уж если брался Камараш за работу — никогда не подводил. Все, кто знал Камараша поближе, уважали его…
Появившегося Коцо он приветствовал, по своему обыкновению, шуткой:
— Вот не повезло нам. Мы-то уж обрадовались, что ты не вернешься. Я с утра хотел на венок тебе собирать. Да так, видно, и не удастся нам от тебя отделаться.
Все захохотали, и только Брукнер осуждающе покачал головой. Старик не одобрял подобных шуток.
— Не моя заслуга, — отвечал Коцо, — а вот товарища Кальмана, — показал он на преподавателя университета, сидевшего в одном из кресел. — Это он сорвал твой замысел занять пост секретаря парткома.
Кальман не вмешивался в разговор и устало смотрел на рабочих. Он чувствовал себя совершенно опустошенным. Апатия охватила его. Он не привык к обществу простых людей, и сейчас его раздражало все: и громкий говор, и шум, и смех. Сначала ему показалось, что эти люди слишком уж самонадеянны. «Они ведут себя так, — думал он, — будто в стране ничего не произошло, революция их вовсе не касается, и готовятся они на всякий случай, если на их захудалом заводишке начнется брожение».
Особенно резало ему ухо часто повторявшееся здесь слово «контрреволюция». «Зазнавшиеся сектанты, — заметил он про себя. — Болтают с таким видом, будто что-то смыслят в происходящем. Произносят громкие фразы, а сами и не представляют, что за ними кроется. Один кричит: «Контрреволюция, контрреволюция!», а другие не решаются возразить. На душе-то у каждого, вероятно, совсем другое. Но так уж мы воспитали наших рабочих». Ему казалось, что это его, Кальмана, клеймят они позорным словом «контрреволюционер». «Откуда, кстати сказать, эти люди взяли, что нынешнее восстание — контрреволюция?» У него вдруг появилось желание спорить. Он чувствовал себя оскорбленным.
— Скажите, товарищи, — воспользовался он минутным молчанием, — вы что, всерьез считаете события в стране контрреволюцией?
Рабочие с интересом посмотрели на незнакомого молодого человека.
— Конечно, всерьез, — ответил дядя Бачо.
— Можно ли называть это контрреволюцией? Ведь за оружие взялись дети рабочих и крестьян — студенты и сами рабочие. Можно ли говорить о контрреволюции, если премьер нового правительства — коммунист и этот коммунист-премьер называет восстание героической борьбой народа за свободу? Я думаю, что вы заблуждаетесь. Неверно поступает тот, кто, не разобравшись в существе дела и полагаясь на один инстинкт, занимает какую-то определенную позицию даже в самом незначительном вопросе.
Рабочие молчали. Одни обдумывали возражения, другие были согласны с этим незнакомым молодым человеком в очках.
Так и не дождавшись ответа, Кальман уже энергичнее продолжал:
— Вот взять хотя бы меня… Я коммунист с сорок пятого года. Еще мальчишкой участвовал в рабочем движении. Всегда с энтузиазмом боролся за дело партии. А двадцать третьего я взялся за оружие. Участвовал в боях. Возможно, кого-нибудь и убил — не знаю. Но если бы кто-нибудь посмел назвать меня контрреволюционером — я пристрелил бы его на месте.
— А знаешь, браток, хоть ты и порядочный человек, но самый настоящий контрреволюционер. Но, может, сам и не виноват в этом, — неожиданно заметил Камараш.
— Послушайте, мне сейчас не до шуток. Слишком все это серьезно…
— А я и не шучу, — возразил Камараш. — Только ты для меня все равно порядочный человек, кем бы ты сам себя ни считал, потому что ты спас