Первый фарфорист советский!» Один писака — я сам читал — так прямо и написал о нем: «художник революции». А художник-то этот — раз! — и за границу. И теперь нас же еще ругает. Я считаю, что у многих советских художников нутро до сих пор буржуазное. Конечно, не в смысле контрреволюционном. Я это не говорю. Но всё-таки... Иных не следовало бы даже пускать на наш завод...
— И весь фарфор расписывать вашим аэрографом через трафарет? — одним духом выпаливает Верочка (уж слишком он разошелся, нахал!).
Все улыбаются. Напряжение рассеивается.
«Молодчина, Верочка!» — молча ликует Люся.
Мрозевский хочет ответить. Но неожиданно Люся получает новое подкрепление.
— Товарищ Мрозевский склонен допускать на советские заводы одних лишь болтунов, а не художников, производящих ценности, — спокойно говорит Соколовский, снимая пенсне и холодно оглядывая Мрозевского.
— Вас, Евгений Александрович, разговор о советском искусстве вообще не может касаться, — дерзит Мрозевский: — вы работаете на экспорт и потрафляете чужим вкусам. Вы советский работник, а не художник. И всё. Это, конечно, дело полезное: за вашу работу мы получаем валюту и всё такое, конечно. Но это не советское искусство.
«Пожалуй, он прав», — думает Люся.
— Вы ошибаетесь, товарищ Мрозевский, — слышит она спокойный голос Соколовского. — Всякое искусство, делающееся и идущее на пользу Советского Союза, есть советское.
— Но уж, во всяком случае, не ваши витязи и боярышни, — обрывает Мрозевский.
— И даже они, — всё так же спокойно продолжает Соколовский. — И даже всё то, чем мы потрафляем, говоря вашим языком, западному покупателю, есть советское, и характерно, что за границей имеет хождение как чисто советское. Это надо учесть. Весь секрет в том, Мрозевский, что выпрыгнуть из себя мы, советские люди, уже не можем, если бы даже хотели кому-нибудь потрафлять. Многим пора это понять.
«Нет, конечно, прав Соколовский», — радуется Люся.
— Не в этом наш порох, Евгений Александрович, — вмешивается в спор Эсфирь Иосифовна. — И поэтому, думаю, Мрозевский на этот раз прав. Существо нашей росписи на девять десятых должна составлять советская тематика. Одной десятой вполне хватит тем, кто уж никак не может давать современную тематику.
— Вроде Евгения Александровича, — подхватывает Мрозевский.
— И тогда, — снова выпаливает Верочка, — вся роспись будет состоять из фотографий Советского Союза, как у тебя, Фира? Правильно?
«Ну и язычок!» — поражается Люся.
— Это во всяком случае правильней, чем рисовать в наше время всё, что попадется на глаза, — энергично парирует Эсфирь Иосифовна (язычок Верочки, видно, умеет колоть в самые больные места). — Ничего не значит, — сдвигает она свои темные брови, — ничего не значит, что мне лично многое не удается. Придут после меня другие художники и сделают лучше.
— Ты очень много о себе мнишь, Фира, — говорит Верочка.
— Не о себе, — упрямо говорит Эсфирь Иосифовна, — а о принципиальном пути в работе. Я считаю, что мой путь правильный и что боргмановские васильки нам не нужны. Мрозевский в данном случае прав.
«Боргмановские васильки?..»
Люся вздрагивает. Она так напряженно следила за спором, что совсем забыла о своих васильках. Слова Эсфири Иосифовны возвращают Люсину память к тому, из-за чего загорелся сыр-бор.
«Боргмановские васильки?..»
Бывали, конечно, подобные споры не раз — с другими художниками. Но Люсю, признаться, они мало тревожили. «Надо аккуратно выполнять то, что предлагает руководитель. И только, — считала она. — Все эти споры и тонкости выеденного яйца не стоят», — отмахивалась она.
Но сейчас спор шел из-за нее, из-за этой злосчастной тарелки, подсунутой Волковым. Конечно, она понимала, что речь вместе с тем идет о чем-то более важном (не тарелка же с ее рисунком, в самом деле, разожгла такой спор!). Но всё же упомянуты были «боргмановские васильки», и, значит, затронута она, Боргман. Да, сейчас Люся оказалась в зоне огня, и уже нельзя было с этим не считаться, как прежде, когда он обжигал других.
И с этой минуты, — слушала ли она спокойные слова Соколовского, трунящие над фанатической правдой Эсфири Иосифовны; улыбалась ли веселым колкостям Верочки; возмущалась ли дерзкими наскоками, и самоуверенностью Мрозевского, — все слова спорящих жгли ее, ранили, и надо было открыть ответный огонь. Но, словно солдат в первом бою, она не могла разобраться в этом смешении огней, как ни хотелось ей действовать, драться, отстаивать свою правоту.
— Мрозевский часто будет казаться правым, — слышит Люся голос Татьяны. — И секрета тут нет: он говорит только общие фразы. Ну, кто же спорит о том, что основная тематика наша должна быть советской? Но эта общая фраза Мрозевского, хотя и верная, только путает, когда речь идет о частном случае. Ну, рассудите, товарищи! Молодая художница только-только овладела техникой росписи и сделала первую самостоятельную композицию. Конечно, в ее работе есть много неправильностей. Мне самой, честно говоря, композиция не нравится. Но вместо того, чтобы объяснить Боргман, в чем ее ошибки, предостеречь на следующий раз, Мрозевский дерзит: «буржуазная халтура»! При чем тут халтура, товарищи? Мне кажется, у нас часто смешивают халтуру и неудачу. А ведь это совсем разные вещи. Халтура — это бесчестное, безответственное отношение к работе...
— Философия! — прерывает Мрозевский. — Здесь, Татьяна Николаевна, завод, а не Академия художеств. Сделан брак — значит надо ударить по бракоделу, в другой раз будет осмотрительней. И здесь не ясли, Татьяна Николаевна. Кто не может слушать без того, чтобы не расстраиваться, пусть не слушает. А кто хочет быть нянькой, пусть нянчится.
— С вами, Мрозевский, видно, напрасно нянчились! — говорит Верочка, глубоко вздыхая.
Все смеются.
— К сожалению, — продолжает Татьяна, — Елена Августовна сама не хотела, чтобы мы ей помогли. Я дважды предлагала ей консультацию — не захотела. «Буду знать по крайней мере, что это сделала я сама!» — копирует Татьяна Люсю. — Ну, вот и сделала сама, — говорит она с огорчением в голосе. — Вина Елены Августовны именно в этом, а вовсе не в том, в чем ее обвиняет Мрозевский, — в халтуре. В следующий раз, я уверена, Елена Августовна прислушается к мнению товарищей.
Мрозевский готов разразиться новой филиппикой. Он поднимает руку. Но в дверях в это время появляется Волков. Он видит посреди мастерской Мрозевского с поднятой рукой, раскрасневшуюся, смущенную Люсю, возбужденные лица художников. Атмосфера явно нерабочая.
— Митингуете? — с притворной строгостью оглядывает он художников.
— Хуже, —