щеке-то шлёпнул. Не гляди, что он не сильно, вроде, и могутный, а телегу с сеном поднимал. Зачем? Так чтобы колесо надеть, ось-те приподнят надобно. Как иначе-те? Сгружать, штоль, всё сено?
Слетело тогда в самой колее. Ништо. Надели с богом. Я-те с пузом, а мы-те в лесу одни, не докричишься, и меня одну оставить боязно ему, совсем на сносях напросилась погулять напоследочек перед родами. А ин и ладно. Помогла ему немного. Коряжину подставила под край. У него сыромятный ремешок на оси колеёй перетерло. У кого не бывало? Доехали с Богом. А к вечеру я и опросталась первеньким, вовремя доехали, еле матушки прибечь успели, да баню он успел истопить. В бане рожали тогда почти все. Хорошо родила. Быстрехонько.
А рябину он вырубил, уж когда наш первенький подрос, я же и говорю, пришла пора от титьки отнимать. Тут мне подружка и нашептала, што рябиной бабы от детей берегуться. Я и решила поберечься. А он и почувствовал, вроде и каша была мягкая, но и запах, ведь, от неё есть. Вот он и взвился! Ух ты мне! Сказалась я ему, конечно, шила в мешке не спрячешь. Он меня и шлёпнул по щеке. Вроде и легонько, а всю ночь и утро ещё щека-то ныла. Засинелось всё, аж. Ладно, платком прикрыть можно было. Как што взвился? За оскорбление посчитал: «Я тебе самое дорогое, што у меня есть отдаю, а ты семя моё травить вздумала? Не хочешь от меня рожать – я в малухе спать буду. А спать с женой, да оглядываться – энто уж не по мне. Што энто за счастье такое – с оглядкой? Сразу энто дело давай кончим, и живи спокойно. Я тебя трогать не буду. Живи себе молодая да красивая, но без меня, в своём дому распрекрасном». Вот за энти слова евоные я и решилась тогда всё ещё лутше перестирать, чтобы знал, што я и ещё лутше могу, инда. Вишь, ты! Хлопальщик выискался!
Ну вот, употела я вся, растрепалася, пока то да сё, да малец уснул. Пока не спит – тоже не уйдёшь. А заснул – тут хоть в трубу дуди, а всё спать будет до утра. Собралась я в баню, и грязную постилку с кровати с собой взяла, не сказываюсь ему, и ево не зову, как обычно было. Фасон-то держу, пусть-ка ещё поулыбается так-то. Будет знать. Чистое себе собрала, а чистое-то так хорошо пахнет свежим ветром. Он на меня наискось глядит, тоже молчит, смотрит, как я собираюся, да всё мимо нево. Тоже ещё гордый.
К ночи уж и похолаживать в те поры стало, заосенило, но налегке пошла. Всегда в баню налегке ходим, после парилки тело от жары быстро спадает, пока бежишь по морозцу-те обратно. Ребятишек только боронили от холода, закутывали, малы ещё. Зашла в предбанник, скинула все в чан зольный сразу. И постилку, и своё исподнее, под крышку из листвяницы. Бельё-те как назолишь за ночь, как валиком побьёшь, да как прополощешь утречком, хоть и в корыте,… ух какая чистота да красота! Мой-те Фролушка мне зимой на речку не давал ходить, берёг меня. Одна баба у нас от рук замороженных померла. Болели оне у неё, болели, да и скрутила огневица её. А Фролушка натаскат мне воды, да горячей плесканет, оно и ништо, и зимой в бане-те. А потом развесишь его на ветерке….Ох и красота, как в доме чистым пахнет. А летом на реку для забавы полоскаться ездили, и купаться заодно. Што ж не порадоваться, когда минута есть.
Ну вот, я и говорю, воды себе в шайку налила, холодная тут в кадушке стояла рядом, а горячая в чистом котле под крышечкой тоже, чтобы зря не парило. Умно всё в хозяйстве было у нас. Да и у всех так-то было, учились друг у дружки ладом жить. А как же? Только в парильню собралась, волосы распустила, а он на пороге и встал! А я и села! Пришел, молчит, не улыбается. Прошли улыбочки-те. Доня-я-яла я ево. Говорят же: «Мужик с колом, а баба с блином, а всё она ево достанет». Совсем осерчал на меня. И не смотрит поначалу, это уж, значит, совсем сердце у нево загорелось от обиды. Тоже своё исподнее снял, в чан сунул и стоит – на один косяк спиной, а в другой косяк рукой уперся. Да тут уж на меня смотрит, не отворотишь нос-от в бане. Там и места, нос куда воротить, нету. А голова у нево такая кудреватая да легонькая, с шеей заодно стройная да высокая, поворачивается легко да плавненько. И руки все берут, как приклеивают, уж не сорвется, коли взял, да мягко так надежненько. И плечи все играют, перекатываются и ноги длинные, как стройны столбики перевивчатые, ступешечки аккуратные, без шишей. А перст-те ево мужской, как перст Господень, прямо в меня вперился, аж синим налился, и волосы там такие мелкие кудреватые вокруг перста-те. Я такой красоты мужниной во всю жизнь не забыла. Фролушка, он, хоть, и тонкий был в перепояске, но кремёшный с молоду, Плечики широкие, отделяются, как играют будто. Работал же много, затяжной был, сильно охочий до дела. Уж взялся за што – будь в надеже. Никто лутше не сделает. Кажную плашечку наяснит. Смотреть любо-дорого.
Што дальше, што дальше? Ясно што. Где мне устоять перед ним, наторным таким? Загрёб меня молча ручищами своими, как ровно оковал меня, у меня в глазах всё и замутошило. Он мне слаще прежнего показался. Как истомой-то под ним застрадала, так и закричала кричма без силушки. Слышу только: «Так-то куда лучше, кричи милушка, так-то славно, да дорого мне с тобой бывать, миленькая. Нету ничо лутшего, окромя тебя» Ну и сам поворчал немного рыком-то. Энто у нас сразу повелось, как развязал он меня в малухе. Не могла я сдержать сладость в себе, разрывалась вся. Пока ребятенки маленькие были, так и не думали мы об том. А как подросли они, глазастые да слухастые, так мы и забегали, заизгалялися. А и тоже ничего. Есть што вспомянуть, веселье наше, кричанье да рычанье. Так уж Господь одарил. Потом он меня помыл, у меня-те у самой руки и ноги дрожма дрожали. Попарил, как следует, всю соль выпарил из меня до пресноты. Вроде и отошла немного, отудобела.
А дома снова до утра прощали друг друга. Я ему и сказала, што об ём это я думала, с