с братом ушедшего на войну мужа. Жила бы, как и раньше, у матери, там и ждала бы своего Гришу.
В доме Марковых тоже никого не оказалось. Сунула под двери сенцев письмо, газету, заспешила к Орине.
Как и сама хозяйка, дом Орины смотрит понуро, будто потерянный. Грустно белеют наглухо задернутые занавесками низкие окошки. Ворота полуразобраны, кое-как наспех навешены, доски прибиты вкось и вкривь. Видимо, Федор хотел сделать новые, да не успел. Да только ли Оринины ворота: много, ой, много осталось по деревне недоделанной работы!
И Орины дома не было.
В самой середине деревни стоит добротный пятистенок — правление колхоза. А за правлением, в березняке — место гуляния молодежи. И называют этот березняк игрищем. Эх, и весело же бывало там в теплые майские вечера! Из скольких деревень собирались здесь парни оспаривать ятмановских красавиц! Теперь, наверно, долго не будет такого веселья — некому веселиться. Затеряются в листве потаенные тропинки, зарастет травой танцплощадка.
Не могла Марина равнодушно пройти мимо заветной рощи, хоть не долго, да постояла здесь, погрустила.
Не найдя никого в деревне, она снова села на лошадь и поехала на ток. Главным колхозный ток располагался в самых задах, у оврага. Приземистый, крытый почерневшим от времени тесом, он напоминал старый нежилой барак. Внутри него, сотрясая стены, натужно грохотала такая же старая молотилка, у прясел стояло несколько порожних подвод.
— Ой, почта едет! — закричали женщины, увидев Марину. Они прямо стащили ее с лошади, не дают опомниться, наперебой выспрашивают новости.
— Ну, опрастывай, опрастывай сумку-то! — торопит Тачана, расталкивая локтями товарок, сама добираясь до сумки.
— Подождите… Дайте сперва водички, — просит Марина, — моченьки моей нет, пить хочу!
Бабка Марфа принесла полный ковш холодной воды, и пока Марина с наслаждением, медленными глотками пила, женщины нетерпеливо теребили ее за рукава.
Лишь Ефим Лукич да дед Никифор не отошли от молотилки. Деду не от кого ждать писем, а Ефим Лукич никогда не покажет людям своего душевного состояния.
Однако вскоре и они не выдержали, подошли к Марине. Да и как не подойти — ведь почтальонша стала теперь особым человеком, вроде бы от нее все и зависит. Ждут ее в каждом доме. Ждут тревожно и беспокойно. Получат весточку от близкого человека — и живут ожиданием следующей. Ну а кто эти вести приносит? Почтальонша. Стало быть, в первую голову ждут ее.
Ах, какая это тревожная радость — получить солдатский треугольник со штемпелем такой-то полевой почты! Иные женщины радуются ему, как дети: целуют, прижимают к груди, долго не решаясь прочитать. Будут, будут еще счастливые минуты, когда письмо заговорит словами мужа, сына или брата, а пока надо помедлить, подержать его у сердца. Главное — жив родной человек, вот его письмо, его знакомый почерк. Посмотрите, потрогайте, если хотите!
Но схлынет первая радость, и женщина осторожно, дрожащими от волнения пальцами распечатывает треугольник: что там за вести? Быстро прочитает, словно проглотит текст — и опустится на стул, бессильная и счастливая: все в порядке! Затем, спохватившись, прочитает еще раз и еще, а потом уже будет читать вслух всем, кто окажется рядом…
— Ну что там нового в газетах? — спросил Ефим Лукич, когда понял, что от Ивана письма нет.
Марина тихо сказала:
— Наши оставили Смоленск…
Больше председатель ни о чем не спросил. С тайной завистью посмотрел на радостно растроганных женщин, читающих вслух письма, и тяжело пошел к молотилке. «Много ли прошло времени, — сам себя мысленно успокаивал Ефим Лукич, — поди, еще и до фронта не доехал. Напишет еще и его солдат…»
— Где Орина? Орина здесь? — порывшись в сумке, достала последнее письмо Марина.
— Здесь, здесь, чего мешкаешь! — всполошилась Орина. — Давай быстрее!
Не успела она прочитать первую строчку, как вдруг вся сменилась в лице, руки мелко затряслись, и письмо упало на землю. Хорошо, рядом оказалась Тачана, вовремя подхватила ее, усадила на солому. Сразу все поняли, что случилось нечто страшное, еще не изведанное сельчанами; что те утраты и тяготы, которые наступили с началом войны, — еще не утраты; что все еще впереди и надо быть ко всему готовым. Женщины как-то сразу подобрались, посерьезнели, спрятали письма и тесно обступили поникшую в беззвучном горе Орину.
Это было первое известие о смерти из числа тех, кого так недавно проводили на фронт. Гром войны докатился и до Ятманово. Одна ли Орина оплакивала в этот час убитого мужа по всей великой России, и сколько еще будут оплакивать? Война только началась и еще принесет в каждый дом горе и слезы. А пока… Пока она лишь оторвала от жены мужа, от матери сына, от невесты жениха. И лишь немногих оставила вдовами. Одной из первых испытать невосполнимую горечь утраты выпало на долю Орине. У нее нет больше Федора, нет любимого мужа…
Ефим Лукич остановил молотилку. Все равно работать некому. Вдвоем с Никифором они не справляются. Надо ссыпать обмолоченное зерно в мешки, надо оттаскивать солому. А бабы будто окаменели. Стоят над Ориной, склонив головы, сурово молчат. И ведь не успокаивают. То ли не могут, то ли не хотят. Да и ладно, пусть сама выплачется, чем тут поможешь?
Марина тоже хороша! Неуж не могла отдать письмо вечером? Так нет, надо во время работы!
В последние две недели Ефим Лукич вернулся к старой своей привычке — снова начал курить. Не то чтобы всерьез, постоянно, а так, когда невыносимо муторно на душе… Вот и сейчас нашарил в кармане кисет с самосадом, скрученную в трубочку газету, принялся мастерить цигарку. Но что-то неладно получалось, бумажка расклеивалась, табак сыпался на колени. «Эх, непутевая девка! — опять подумал председатель о Марине, будто всему виной — и плачу Орины, и каменному молчанию женщин, и останову в работе — была она. — Не могла принести вечером!»
Раз-другой затянулся едучим дымом, покосился на Марину, тоже притихшую среди женщин, какую-то виноватую. «А может, и правильно сделала, что принесла письмо сюда, где все? Отдай-ка это известие Орине вечером, одной, в опустелом большом доме — что бы могло случиться? Нет, правильно поступила Марина».
Невольно мысли вернулись к сыну Ивану. Где-то он, что с ним? Крепко ли исполняет наказ отца? Ведь он еще молод, не нюхал пороха, не держал в руках винтовки… Неуж струсит, прижмется к земле хуже того — побежит?.. Нет, не случится такое, не опозорит Иван отца!
Ефим Лукич поднялся с колоды, где курил и думал, заплевал окурок, подошел к женщинам.
— Ты, Орина, тово… не горюй. Не губи слишком душу, не одна,