Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 68
приносит ничего, кроме боли? Порой Вальтер делает короткий шаг назад:
Но ты, Любовь, мой слух и зренье отняла.
Что ж может видеть тот, кого ты ослепила?[157]
Тем не менее в других своих песнях он заигрывает с относительно новым идеалом — не высокой любовью (hôhe minne), а «равной любовью» (ebene minne), мечтой о взаимном чувстве.
* * *
Сицилийские, а немногим позднее и тосканские поэты, вместо того чтобы сомневаться в облагораживающей силе куртуазной любви, поставили даму так высоко, что могли лишь взирать на нее с благоговением, похвалой и удивлением. На Сицилии поэты не странствовали — они были государственными служащими, нотариусами или вельможами при дворе императора Фридриха II, одного из самых искушенных и мудрых правителей Средневековья. Хотя Фридрих одновременно был королем Германии, которому служили многие миннезингеры, «сицилийская школа» зачастую смотрела на любовь совершенно иначе. Например, в поэзии Джакомо да Лентини (расцвет творчества — середина XIII века) сетования на боль и разочарование уступают место ощущению, что для выражения его чувств недостаточно слов:
Мою страсть
словами не выразить,
ведь то, что я чувствую,
никакому сердцу не постичь,
никаким языком не высказать[158].
Джакомо считает слова бессильными отчасти потому, что обожествляет свою госпожу: радость, которую она ему дарит, превосходит блаженство рая:
Без госпожи не надо мне и [рая],
без той, чьи волосы белы и лоб сияет,
ведь без нее не будет счастья мне,
когда в разлуке с госпожой пребуду я.
Джакомо, в отличие от Бернарта, не думает о радостях «обнять нагую» даму. Напротив, он хочет быть вместе с ней на небесах,
чтобы узреть ее достойную осанку,
прекрасное лицо и нежный взгляд,
ведь будет для меня огромным утешеньем
увидеть госпожу мою, стоящую во славе[159].
Дама для сицилийского поэта оказывается райским видéнием.
Всего один шаг отделяет Джакомо да Лентини от Данте, к которому мы уже обращались в главе 2. Именно Джакомо, скорее всего, изобрел ту форму сонета, которую впоследствии разрабатывали Данте и прежде всего Петрарка. В то же время Данте испытывал влияние своих предшественников из Центральной Италии, в особенности болонца Гвидо Гвиницелли (расцвет творчества — вторая половина XIII века), который утверждал превосходство благородного сердца (cor gentil) над всеми остальными разновидностями высокого положения или знатности. В отличие от трубадуров, для Гвиницелли не прекрасная любовь облагораживает человека, а наоборот. Способность любить заключена в самой природе благородного сердца точно так же, как природа огня заключается в теплоте. В канцоне Гвидо «Амор пребудет в сердце благородном» (Al cor gentil rempaira sempre amore) дама — это лишь искра, воспламеняющая костер. Подобно тому как Бог вдохновляет небеса познавать своего создателя и повиноваться ему, прекрасная дама зажигает в благородном сердце «желание, которое никогда не перестает ей повиноваться». Станет ли Бог возражать против того, чтобы поэт сравнивал движение звезд с желанием влюбленного? Вовсе нет! Гвиницелли может прямо ответить Богу:
Сей образ ангельский, конечно,
Из сфер Твоих лишь может
Сойти — любя, душа моя безгрешна[160].
Однако такая дама едва ли подобна человеку.
Флорентиец Петрарка, самый известный и влиятельный из поэтов, писавших о любви на местном просторечном диалекте, утверждал, что, подобно Данте, влюбился в свою мадонну Лауру в юности. Как и Данте, он придавал большое значение их первой встрече и ее смерти, случившейся ровно двадцать один год спустя, — большая часть стихов Петрарки посвящена именно Лауре. В его книге «Канцоньере» («Разрозненные стихи на обыденные темы») мы видим уже знакомые мотивы навязчивой любви: ее боль, тоска, служение, которого требует любовь, восхваление совершенства дамы, добродетель, которую она дарует ему за любовь к ней. Новым же в поэзии Петрарки является то, что стихотворения следуют друг за другом в одной книге (всего их 366), и это позволяет читателю проследить, как поэт представляет весь ход своей внутренней — скрытой от посторонних глаз — эмоциональной жизни. Этот момент, наряду с особенно чутким использованием Петраркой звучания итальянского языка, вдохновлял композиторов на музыкальные адаптации его стихотворений. При жизни поэта лишь одно-два из них были положены на музыку, но в XVI веке произошел настоящий всплеск, в особенности в сборнике «Новая музыка» (Musica nova, около 1540 года (?)) Адриана Вилларта. В этой компиляции присутствуют 25 сонетов Петрарки, составляющих песенный цикл, который в скорбных тонах отражает меланхолию поэта:
И ясным днем, и под луной пустынной
Я плачу. Жребий мой тому причиной,
Мадонна и Амур[161].
И все же нельзя исключать, что Петрарка на деле вовсе не был знаком ни с какой Лаурой. Она была прежде всего женщиной из фантазий и созерцаний — необычайно красивой, всецело пренебрегавшей поэтом и бывшей причиной его нескончаемой душевной боли. Но голос Петрарки не мог возвыситься настолько, чтобы хотя бы коснуться ее ушей. Он сгорает от желания, когда не может ее видеть, а стихи, которые он посвящает ей, пробуждают в нем еще более сильную любовь. И все же он не может остановиться: его поэзия подобна благородному сердцу у Гвиницелли, нуждающемуся в том, чтобы дама воспламенила его. Таким образом, в стихах итальянских поэтов куртуазная любовь, оставаясь навязчивой идей, перемещается из телесных образов в фантомы.
* * *
Однако авторы средневековых романов не продавали сюжеты об ангелах или призраках, а рассказывали истории, зачастую основанные на устных кельтских преданиях о рыцарях двора короля Артура. Эти образцовые рыцари появляются и в сказках, а один из них в конечном счете оказался на картинке Мэдди Дай, опубликованной в New Yorker.
Покровители-аристократы платили авторам рыцарских романов за то, чтобы они в своих пространных поэмах описывали, к каким последствиям приводят куртуазная любовь и ее притязания. Оправдывает ли куртуазная любовь прелюбодеяние? Совместима ли она с браком? Часто утверждается, что в поэзии «куртуазной любви» возлюбленная стоит настолько выше любовницы, что брак немыслим. Это неверное представление: брак, безусловно, рассматривается — например, графиня де Диа мечтает: «чтоб истинным, любимым мужем // На ложе вы взошли со мной»[162], а Бернарт де Вентадорн использует формулировку из брачного обета в одной из своих песен, воспевая «прекраснейшую и лучшую». Брак во многих рыцарских романах оказывается естественным и логичным продолжением любви, — но когда рыцарь женат, а его возлюбленная замужем, возникает еще одна трудность: как рыцарю примирить любовь-одержимость, которую он испытывает к своей супруге, с обязательствами правителя и воина? Если влюбленный мужчина «не может сосредоточиться ни на чем другом», как выразился Перси Следж, то как он может управлять королевством? или проводить время вдали от дома,
Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 68