цезаря не распространять на него губительный гнев государев, возгоревшийся против покойного брата. Тогда некий Салиен Клемент, — личный враг просителя, — нашел момент удобным, чтобы обвинить Гелиона в принадлежности к заговору, и осыпать его ругательствами, стараясь разбудить, свойственный Нерону, мстительный гнев. Но, к счастью Галлиона, цезарь был в кротком настроении и не хотел выходить из благодушия. А на Салиена Клемента дружно восстали товарищи-сенаторы.
— Недостойное дело злоупотреблять общественным бедствием для удовлетворения личной ненависти. Высочайшее милосердие изрекло свою волю, смута улеглась, вины позабыты, — а ты позволяешь себе требовать новых розысков и казней!
Определяются формы, всенародного чествования счастливого исхода события, приношения и молебны богам, и, в числе их, в особенности пышное богослужение, Солнцу, чудесно соблаговолившему спасти цезаря раскрытием заговора. Преимущество это объясняется тем, что в цирке, где Нерона собирались убить, «явилась» старинная капелла солнечного культа. В Ферентине, откуда Сцевин достал священный кинжал, долженствовавший поразить Нерона, постановлено воздвигнуть храм Общественному Благополучию. Сам кинжал Нерон захотел посвятить Юпитеру, в Капитолийском храме, — с эффектной надписью под приношением: Богу-Мстителю, Jovi Vindici. Впоследствии, когда Юлий Виндекс поднял в Галии восстание, которым началось падение Нерона, надпись эта превратилась в роковой политический каламбур, возбудивший в обществе много толков своим зловещим, иронически пророческим двусмыслием... Решено было увеличить число заездов на бегах праздника Цереры. Месяц апрель в течении которого разыгралась трагедия Пизонова заговора, предложено и принято посвятить Нерону, назвав по его имени Неронеем. Когда-то умный и злобно-язвительный Тиберий отказался от подобной чести, насмешливо заметив: — Если вы будете каждому принцепсу дарить по месяцу, то что же останется у вас для тринадцатого? Но Нерон не уклонился и принял. А в ближайшем будущем, по инициативе некоего Корнелия Орфита, реформирован в честь императорского дома и дальнейший порядок календаря: май назван именем Клавдия, июнь — Германика. Будущий консул ближайшего срока (с 13 августа 65 года), Аниций Цериал, усердствуя в лести, предложил было даже воздвигнуть на общественный счет храм самому «Божественному Нерону», divo Neroni. Но льстец перестарался: divus — титул, которым награждал императоров уже посмертный апофеоз; храмы живым государям до сих пор тоже не сооружались, — по крайней мере, в самом Риме. Нерон принял проект Аниция как дурное предзнаменование и решительно воспретил приводить его в исполнение. Низкопоклонничество не пошло Аницию Цериалу впрок: год спустя, он вынужден был кончить жизнь самоубийством — по обвинению в государственной измене. О нем не жалели в Риме. Это был человек с репутацией некрасивой: четверть века назад, в октябре 39 года, Аниций Цериал выдал цезарю Каю Калигуле заговор М. Эмилия Лепида и Км. Лентула Гетулика.
«Примирясь», таким образом, с сенатом, Нерон издал манифест к народу, с пространным комментарием, составленным по признаниям и показаниям заговорщиков, взятым из допросных протоколов. Цель Нерона была оправдаться в казнях многих из титулованных жертв, которых общество почитало погибшими невинно, просто по личной ненависти к ним и страху самого цезаря. Впрочем, вся эта фраза о гибели «титулованных и невинных» звучит в Тацитовой летописи фальшивой, тенденциозной вставкой, — быть может, даже не самого Тацита. По крайней мере, слова «титулованных» (claros) нет вовсе в древнейшем медицейском списке Анналов. Тенденциозная фальшь сразу выясняется последующими строками, в которых Тацит признает несомненную действительность заговора, то-есть, — что он был настоящий, а не подтасованный властью в выгодах торжества идеи абсолютизма, — не «провокаторский». По смерти Нерона, многие пизоновцы возвратились в Рим, и, конечно, им нечего было тогда, при Флавиях, скрываться в своих чувствах к режиму последнего Юлия-Клавдия. Напротив, они должны были при новом и сочувственном курсе, хвалиться и красоваться всем, что претерпели за попытку ограничить деспотический цезаризм, — совершенно так же, как в русском обществе пятидесятых и шестидесятых годов почетными и наиболее желанными, излюбленными людьми явились возвращенные Александром II декабристы. И вот эти-то поворотные ссыльные, которых Тацит мог лично знать во множестве, и подтвердили ему, что заговор Пизона был совсем не дутым полицейским фокусом какого-нибудь Тигеллина, что власть Нерона, а с ней вместе и юлио-клавдианская формула принципата и впрямь висели на волоске. Злое счастье помогло Нерону задушить заговор, дало ему новую отсрочку для новых безумств и чудачеств. Но, во всяком случае, Пизонов заговор был первым явным толчком к гибели последнего Клавдия, предисловием к трагедии его конца, — и первым наглядным и всем понятным свидетельством, что уродливый режим прогноил государство вглубь до самых сокровенных корней его, что революционный взрыв, хотя бы и самый тяжкий, стал уже не случайностью, но потребностью для империи, необходим ей насущно и скоро, как освежающая и возрождающая гроза.
Было бы крайне ошибочно и наивно думать, что молебны, храмы, лесть со стороны сената, кое-какие помилования со стороны цезаря знаменовали действительно примирение и единодушие «первого гражданина» республики с ее верховно-правящей аристократической коллегией. Пизонов заговор был лишь прологом в настоящей сенатской трагедии. Он — проигранное сражение, после которого сенат сдался на милость цезаря-победителя, а цезарь, утомленный энергией апрельских розысков, соблаговолил дать своим неприятелям, — разбитым, униженным, доведенным до панического страха, — короткое перемирие. Заседание сената, едва не обожествившее Нерона заживо, — знаменательная дата в истории римской конституции. В этот день она, — молчаливо, без всяких споров и рассуждений de jure, — была отменена de facto. «Просвященный абсолютизм» восторжествовал по всей линии. Остальные три года своей жизни Нерон правил уже не как принцепс, который, хотя и властный самодур и на деле творит, что хочет, но формально все же ограничен контролем народоправства, хотя бы и фиктивного, и призрачного. Нерон — лишь не принимая нового титула — становится настоящим неограниченным монархом: государство — это он, а правят государством люди, которым он это поручает и приказывает. Сословия, ранги смешиваются. «Аристократ — тот, с кем я говорю”. Лишний раз убежденный в своей непобедимой силе и популярности, Нерон решительно не хочет никаких посредничеств между собой и своими подданными. Напрасно сенат, не безосновательно предчувствуя, что едва ли не пришел конец его многовековому, трудному и славному пути, старается сохранить себе хоть похоронное существование рядом уступок, лестью, стократными свидетельствами и своего зависимого положения, и непоколебимой лояльности.
Нерону не надо сената ни крамольного, ни лояльного. Ему нужны: довольная его хлебом и зрелищами чернь, — связанная с ним холопскими выгодами дворня, — хорошо оплаченная, сытая, а потому, не рассуждая, преданная, гвардейская военщина.
В Нероновом дворце входят в моду шуточки, вроде:
— Цезарь, я ненавижу тебя, потому что ты сенатор.
В конце концов, сенату презрительно