И завершенный человек был для него [Гегеля] обязательно «трудом»: он мог им быть, поскольку сам он, Гегель, был «знанием». Ибо знание «трудится», чего не делают ни поэзия, ни смех, ни экстаз. Но поэзия, смех, экстаз не суть завершенный человек, не приносят «удовлетворения».[343]
Незавершенный человек ускользает от диалектики и радостно тратит по ту сторону пользы, что, как пишет Бланшо о Батае, позволяет ему не выигрывать, а играть до конца, ставить на кон то, что я есмь, в предельном ощущении, что я исчерпываю все риски.[344] Если выразиться парадоксально, суверенный субъект празднует победу над диктатурой победы и поражения, победу, получающую свое высшее, трагическое завершение, конечно, только в экстазе, самоотдаче, самопожертвовании. Поэтому, разумеется, автобиография такой «суверенной» фигуры может быть чем угодно, но только не романом воспитания.
Батай так и не смог подружиться с запоздалыми последышами гегелевского романа воспитания, вышедшими на арену в XX веке, – с Лукачем, в своей теории романа направившим развитие субъекта на примирение с тотальностью, с Сартром, чей субъект кичится своей способностью к самосоз(и)данию с самого начала. Батай существенно отклоняется от этой действенной и воспитательной истории: трансгрессией он развенчивает бесшовный и бесконфликтный лукачевский синтез субъекта и тотальности, автора и произведения, и поскольку Батай приносит я в жертву самоутрате и самоотвержению, то и Сартрово самотворчество оказывается ему чуждым. Отчужденность Сартра и Батая оказывается взаимной и долговечной: в 1943 году Сартр разгромил Батаев «Внутренний опыт», и это была не последняя их стычка.[345]
Императиву трансгрессии подчиняется Батай и тогда, когда параллельно с Коллежем социологии основывает другую группу (и журнал) – «Ацефал», т. е. «обезглавленную», или «безголовую» (греч. akephalos). «Ацефал» – это группа, которая потеряла или потеряет голову в опыте сакрального, группа без главы, без вождя, а значит, устроенная противоположным сюрреалистам образом, в пику Бретону. Она и останется тайной, секретной, она не проявится; неизвестно даже точно, кто в нее входит и каковы ее цели. Ходят лишь слухи: чтобы придать сакральному реальности, группой планируется человеческое жертвоприношение, и даже уже найдена добровольная жертва (Колет Пенё) – не хватает только «палача». Если Бретон выставляет себя образцовым руководителем, то Батай исчезает в невидимом коллективе, не оставившем ни коллективной, ни индивидуальных (авто)биографий,[346] в группе, созданной во имя самоотменяющейся теории и невозможной практики: панданом теории служит не автобиография, осуществляющая субъективирование через саморассказ, а исчезновение субъекта в саморазрушительном опыте. «Ищу какого-то надлома, / своего надлома, / дабы быть надломленным»,[347] – говорится в одном стихотворении Батая.
Коллеж социологии начался с призыва к переоткрытию сакрального, к созданию мифа как пролегомен к новой «социальной связи». Двумя годами позже, после смерти Колет Пенё и распада группы вследствие непреодолимых разногласий, Батай пишет в заключительной статье «Ацефала» под названием «Коллеж социологии», что смыслом этого «коллежа» всегда было нечто вроде хаоса и самоуничтожения:
В той мере, в какой Коллеж социологии не является дверью, открытой в хаос, где снует, возвышается и гибнет любая форма, в конвульсию праздников, человеческих сил и смертей, он представляет собой на самом деле лишь пустое место.[348]
Согласно схеме из текста об «ученике чародея», выражаясь архитектурным языком, на первом этаже находится общность любящих, служащая основой и моделью для второго этажа, на котором пребывает миф и воссозданное сообщество. В поздней статье, бросающей взгляд на Коллеж, первый этаж уже исчезает. Батай возвращается в общность саморазрушающих и самопожертвенных любящих, которые служат уже не образцом для придуманного мифа, а его единственной реализацией:
Помимо совместного бытия, обретенного в объятиях друг друга, они ищут безмерного уничтожения в жестокой растрате сил, когда обладание новым объектом – новой женщиной или новым мужчиной – только предлог для еще более разрушительной траты. Точно так же люди, более религиозные по сравнению с другими, перестают плотно заботиться о сообществе, ради которого осуществляются жертвоприношения. Они живут уже не ради сообщества, а только ради жертвоприношений. Ими постепенно овладевает желание через заразительность расширить свое жертвенное исступление. Точно так же, как эротизм легко перерастает в оргию, жертвоприношение, становясь самоцелью, претендует на универсальную значимость, выходящую за узкие границы сообщества.[349]
Что не в состоянии сделать теория религии (сакрального), удается саморазрушительному опыту эротики, которая в свою очередь может заразить теорию религии и превратиться в теорию социального уничтожения. Подоплекой теоретической конструкции всегда служил «Ацефал», а средоточие его, видимо, состояло из саморазрушительной страсти между Батаем и Колет Пенё: