Бесполезность?
Да, в иные минуты все кажется настолько бесполезным, что опускаются руки. Но иногда я начинаю сомневаться и думаю, что это только отговорка, а дело в моей лени и пассивности — ведь есть один довод, который перевешивает все подобные рассуждения и который, если я его приму, станет решающим: писать — это мой долг, ибо надо, чтобы люди знали. Каждый день, каждый час творится все то же: одни люди страдают, а другие ничего не знают и даже не представляют себе этих страданий, даже не могут вообразить, какое страшное зло человек способен причинить другому человеку. И вот я берусь за этот тяжкий труд — рассказать. Да, это мой долг — быть может, единственный, который я в силах выполнить. Есть люди, которые знают, но закрывают глаза, — таких мне не убедить, они жестоки и эгоистичны, а принудить их я не властна. Но есть другие: те, кто просто не знает, те, чьи сердца не зачерствели и способны понимать, — я говорю для них.
Ибо как излечить человечество, если не показать ему сначала всю его мерзость; как очистить мир, если не заставить людей осознать все безмерное зло, которое они совершили? Заставить понять — вот главное. Эта простая истина не дает мне покоя. Война не возместит страданий — кровь требует крови, и люди лишь ожесточаются, упорствуют в своем ослеплении. Если бы можно было заставить дурных людей осознать, какое зло они творят, увидеть во всей полноте и непредвзятости, что такое истинное величие человека! Я так часто спорила об этом с друзьями и со своими родителями, а у них, уж наверное, больше опыта, чем у меня. Одна Франсуаза соглашалась со мной. Франсуаза… душа болит, как вспомню. Сегодня вечером я думала о ней, о том, как мы друг друга понимаем. С ней я чувствовала, что живу, открывалось столько прекрасных возможностей, и вдруг у меня ее отняли. До сих пор так бывало всегда: всех, в ком я видела целый мир, уникальный, суливший простор для развития, — я лишалась, прежде чем успевала испытать это счастье. Потом я себя упрекала, раздумывала и решала, что, может быть, виновата сама: не умела вовремя распознать тех, кто был рядом, и сожалела, потеряв их. После этого последнего удара стараюсь получше вглядываться в родных, больше разговариваю с ними и, кажется, немало черпаю в них тоже. Сегодня вечером, возвращаясь домой, услыхала на лестнице, как кто-то играет на пианино. Я подумала, что это дама с первого этажа. Но чем выше поднималась, тем громче становился звук. На третьем этаже я догадалась: это играет мама, наверное, с тетей Жер. И непроизвольно улыбнулась. Когда же дошла до нашей площадки и уже точно убедилась, что это мама, расплылась окончательно. Увидь меня мама, она бы сказала, что я beaming over[186] как когда-то в детстве, когда нам с Жаком удавалось учинить какую-нибудь glorious mess[187]. Такая внезапная, бесконечная радость захлестнула меня, когда я поняла, что мама снова села за пианино — ради меня, чтобы играть со мной, нарушая мертвую тишину дома. На мгновение мне стало жаль: она, верно, задумала преподнести мне сюрприз и, если я сейчас позвоню, поймет, что я уже слышала. Но это дурное чувство. Незачем мне жалеть маму. Хотя теперь я знаю: то была не жалость, а нежность; буйная радость и чистая благодарность заставили меня позвонить без всякого лукавства; вышла мама, и в душе осталось только ликование.
Но, несмотря на это, мне страшно не хватает Франсуазы и Жана.
Я заболталась, а хотела сказать совсем не то.
Итак, я должна писать, чтобы потом, позднее люди увидели, что это было за время. Знаю, многие смогут послужить более достойным примером, поведать о более страшных вещах. Я имею в виду всех, кто был депортирован, кто томится в тюрьме, кому выпал тяжкий опыт изгнания. Но это не дает мне права быть малодушной, каждый может внести свою малую лепту. А если может, значит, должен.
Вот только у меня нет времени писать книгу. Ни времени, ни необходимого душевного равновесия. Нет и нужной дистанции. Все, что я могу, это записывать тут факты, чтобы когда-нибудь, если захочу пересказать или описать их, эти записи освежили мне память.
Помимо всего прочего, вот я пишу уже целый час и замечаю, что это огромное облегчение, так что решено: буду заносить на эти страницы все, что будет скапливаться у меня в душе и в голове. Пока же прерываюсь, чтобы остаток вечера побыть с мамой.
Воскресенье, 10 октября, 21 час
Прогулка. «Волчата» и женщины с желтой звездой. Жан О., Эдмон Б. «Тибо».
Понедельник, 11 октября, утро
В семь утра раздался пронзительный звонок. Я сразу подумала, что это пневматичка от мадам М. И правда, Элен[188] зажгла свет и подала мне письмо. С Анной мадам М. не встретилась, но в письме была другая новость, которая так взволновала меня, что я должна записать ее, чтобы взять себя в руки: мужа и дочь мадам Лёб арестовали на юге. Она была совершенно спокойна за них, хотя с трудом решилась на разлуку с дочерью. А теперь ей самой приходится бессильно наблюдать за их мучениями.
И снова я погрузилась в тяжелые мысли, уже ставшие привычными. Почти час лежала в постели, и в голове вертелись одни и те же тревожные вопросы. Думала, обливаясь холодным потом, о Жаке, Ивонне с Даниелем, о Денизе и о папе — за него я тоже боюсь.
Для чего? Какая может быть польза от ареста женщин и детей? Что за дикая нелепость для воюющей страны заниматься такими вещами! Но все сейчас настолько ослеплены, что не замечают простой логики, заставляющей задаться таким вопросом. Работает какой-то скрытый адский механизм, а перед нами только результаты: с одной стороны, продуманное, организованное, рациональное зло (хотела бы я знать, чего больше у Б.: фанатизма или холодного расчета), с другой — ужасающие страдания. И никто уже не задумывается о вопиющей бесполезности, не видит исходной точки, первичного рычага этой чудовищной машины.
Мамино возмущение обратилось на мадам Агаш. А в ее лице — на пассивность католиков. И она совершенно права. Католики утратили способность свободного суждения и делают, что скажут их священники. А те — всего лишь слабые люди, часто трусливые и ограниченные. Ведь если бы весь христианский мир поднялся против этих гонений, разве он не одержал бы верх? Я уверена, так бы и было. Но он должен был подняться еще раньше, против войны, однако не сумел. Разве Папа, остающийся равнодушным к тому, как злостно попираются заветы Христа, достоин быть его земным представителем?
Разве католики заслуживают звания христиан — ведь если бы они следовали слову Христову, для них не должно было существовать то, что называется религиозными и даже расовыми различиями?
Вот они говорят: разница между вами и нами в том, что мы верим, что Мессия уже явился, а вы его все еще ждете. Но что они сами сделали с Мессией? Они не стали лучше, чем были до его прихода. Они распинают Христа каждый день. Явись он снова сегодня, разве он не сказал бы им то же, что и прежде? И быть может, его постигла бы та же участь, как знать?