Активистки моей партии! А я уже собрался отправить их на конгресс в Лиссабон.
Девицы хихикали, прикрывая рты. Та, при создании которой Господь на мгновенье заколебался, могла бы даже подкрутить ус.
– Я вас видел возле комиссариата.
– Видел? На этой неделе, дружище, меня три раза брали. Не успеет какой-нибудь высокопоставленный западный педик прилететь в Варшаву, меня хватают. Но теперь я решил: возьмут еще раз – упрусь и не выйду. Пускай вмешается Совет Безопасности. Этот город надо спалить. Невезучий он. Мы для себя подыщем и Европе дыру поуютнее.
– Простите, пан президент, но я неважно себя чувствую.
– Это дело поправимое. – Он стал рыться за пазухой, вероятно, в поисках карманной фляжки, но вместо нее вытащил заморенного голубя, сверкнувшего затянутыми бельмом глазами. – Вот он, бедолага. Ножку себе повредил.
Смотри, как искривилась. Это мой дружок. А тебя я, когда приду к власти, назначу на пост министра. Ты уже бывал министром?
– Нет, еще нет.
– Поляки делятся на тех, кто был, есть и будет министром. Мне тоже не так давно предлагали портфель замминистра. Но я с этими шутами не намерен якшаться.
На полпути к обрыву золотился куст. Это зацвела первая форзиция. Не знаю почему, но я обрадовался.
– Пан президент,– я попытался его обнять,– желаю вам всего наилучшего.
Когда вы станете президентом Объединенной Европы, это будет поистине счастливый день.
– Без цыган и азиатов! – крикнул президент.
– Без желтых, черных и розовых.
– Ты будешь у меня премьером. Визитная карточка есть?
– Нет, к сожалению.
– Не беда, я тебя разыщу. Только смотри не ввязывайся в здешнюю политику.
Хочешь на память птицу?
– Простите, у меня нет условий для птицеводства.
– А дать взаймы на поллитра можешь, а то я забыл портмоне?
– Ваш бумажник у меня.
– Точно. Дай хоть сколько-нибудь, приятель, а то девочки заждались.
Я выгреб из кармана все, что у меня было, добавил еще три автобусных билета.
– Бог заплатит. Пока, – козырнул мне президент.
Я низко поклонился и пошел. Президент с минуту препирался с девицами, а потом все дружно зашагали к недавно открывшемуся бару под навесом, на котором сверкали, отражаясь в воде, разноцветные английские и немецкие надписи. Я подошел к кусту форзиции. Первая краска в серости, оставленной зимой.
Потом я осторожно подкрался к своему дому. Просто я боялся Цыпака. В нашей стране никому неохота работать. Все часами стоят либо сидят и рассуждают, как у нас плохо. Где-то какой-то маньяк сверлил дырку в стене.
Металлический грохот вылетал из подворотни, пугая прохожих.
В почтовом ящике я обнаружил официальную бумагу. Сердце, конечно, подскочило к горлу. Да, это был вызов в полицию. Но ведь я вчера у них был. Наверно, повестка запоздала. Я попытался разобрать дату, но именно на это место кто-то капнул соусом.
Я поднялся по лестнице, открыл дверь своей квартиры. По спине забегали мурашки. Неужели я до конца жизни буду бояться входить в собственный дом.
Но в квартире все было по-старому. В воздухе лениво плавали пылинки, заблудившийся блик неизвестно откуда взявшегося света лежал на краю кушетки. Кровать так и осталась незастланной. Надо спокойно сесть и собрать мысли. Собрать наконец мысли, разбежавшиеся за последние дни.
– Привет, старый горбатый осел, – сказал я себе, сутулящемуся за секретером в комнате жены.
Я посмотрел на подпись в нижнем углу повестки. Конечно, это не Корсака автограф. Последняя буква "я" – похоже, меня передали в женские руки. В груди всколыхнулось неприятное чувство. В мою жизнь внезапно ворвались женщины. Я посмотрел на окно, а там, словно отразившееся в стекле, появилось ее лицо. Появилось и исчезло, когда я моргнул. Но, едва сел на кровать, увидел продолговатый, со сглаженными краями отсвет на темной стене. Отсвет се тела.
Не исключено, что я, например, подхватил сыпной тиф, подумал я. С высокой температурой мотаюсь по городу в окружении призраков. Может быть, эти видения – то, чего я не успел пережить и уже не переживу. Мир в лихорадке, мой не мой город в лихорадке, и у меня жар.
Я вышел на балкон. Дворец, затянутый легкой дымкой, уже не пугал своей картонной отчетливостью, как вчера и позавчера. По его шпилю ползали какие-то насекомые. Но то были не мухи. Рабочие на канатах, как дятлы, долбили трухлявый ствол этого гиганта, к которому я привык и который нехорошие люди хотят взорвать.
На столе криво лежал бумажник президента. Что может содержать в себе портмоне доцента, бездомного бродяги и будущего главы Европы или, на худой конец, нашей сельскохозяйственной страны. Хоть бы кто-нибудь сжалился надо мной и вколол и задницу несколько капель антибиотика, хоть бы упала эта проклятая температура. Я потрогал лоб, но он был холодный.
Что делать. Пойду в полицию. Дай бог, чтобы в последний раз. Но что делать вообще. Это весна несет на хребтах ветров скверное настроение. Я поднял голову и увидел ее с подносом в руках, направляющуюся ко мне из комнаты жены. Однако, не успев дойти, она растворилась в косых ручейках солнечного света, полных веселых пылинок.
Выйду-ка я на балкон и, издав страшный космический вопль, обрушу на мир лавину проклятий. Но именно в этот момент пожарные снимут с крыши Центрального универмага орущего благим матом психа. Он меня опередит.
Кошмар плагиата.
В жизни я всегда утешал себя тем, что кому-то еще хуже. Но кому сейчас хуже, чем мне. Может, только этому советскому космонавту, про которого все забыли, потому что нет уже Советского Союза, его отечества, а он все летает и летает.
А если это не сыпной тиф, а лишь то, чем она со мной поделилась. Она меня избрала себе в попутчики. Но ведь я ее любил, когда учился в школе, и когда сдавал выпускные экзамены, и когда познакомился со своей женой, которая нисколько не была на нее похожа, хотя мне казалось, у них есть что-то общее в мимике, улыбке, в необъяснимом очаровании.
Я стал жадно ее вспоминать, воскрешая каждую минуту: когда она стояла ко мне спиной в телефонной будке в своем якобы немодном костюме, когда, наклонив голову, поглядывала на меня в скверике за музыкальной школой, когда я срывал с нее одежду, а она удивленно и негодующе на меня смотрела, когда несла этот проклятый поднос, совершенно обнаженная и такая красивая, что я не забуду ее даже в аду, когда лежала навзничь с закрытыми глазами и с этой своей милой, невинной улыбкой, а ее груди ластились ко мне, или когда голубоватая слеза украдкой катилась по ее щеке. К черту. Не буду о ней думать.
Мое сознание – неглубокое озерцо, взбаламученное летним шквалом или рассеченное пером весла. А под покрытой рябью поверхностью есть еще область замутившейся памяти. Поэтому прошлого нет. Любое прошлое возможно, и любое нетрудно приписать мне или внушить. Но почему эту девушку или молодую женщину, чей взгляд как осенняя вересковая поляна, я помню испокон веков.