Вот эту новость стоило торжественно отметить, так как она освобождала от научных статей в ближайшем будущем, и Сатклифф почувствовал себя счастливым. Однако… как ему ни хотелось присоединиться к «колоколам» Райдера, из-за отвратительного похмелья, накатывавшего волнами дурноты, это удовольствие было для него, видимо, недоступным.
— Совсем немножко, — слабым голосом попросил он.
Однако Райдер наполнил его бокал до краев.
— Пейте, старина. За нас!
По иронии судьбы вино было однолетним чувственно-нежным «боллинджером», и в то время как желудок Сатклиффа в ужасе пасовал, нёбо жаждало наслаждения. Сатклифф закрыл глаза и со страстным отчаянием, как человек, бросающийся со скалы в воду, поднес бокал к губам и выпил большую часть драгоценной влаги. На вкус она была чудесной, с этим не поспоришь, но по мере того, как шампанское продвигалось внутрь, в желудке началась предвиденная реакция, — слабые, но потом все более сильные спазмы. Сатклиффу было необходимо попасть в туалет, и поскорее; неописуемая ярость охватила его из-за отвратительных ощущений. В какой-то степени это состояние показалось ему символичным, учитывая тот бедлам, в котором они пребывали, — тот бедлам, в котором пребывал весь мир: бедлам в сердцевине самой реальности.
— Первый добровольный бокал по поводу гитлеровских фокусов, и видите, что происходит!
Фронтовые сводки были ужасны, будущее неясным, и вряд ли можно было вскоре рассчитывать на вторую бутылку.
— Похмелье, насколько я понимаю! — воскликнул Райдер не без восхищения.
Белый, как рис, Сатклифф со стоном занял место за своим столом.
— Великий Климактерий, — сказал он. — Я знал, что однажды он меня настигнет… Великий Климактерий, — с достоинством ответил он на вопрос Райдера, — это момент, когда проблема близящейся смерти становится актуальней проблемы «как жить».
Зеркало в туалете упрекнуло и глубоко обескуражило его — глаза были красными, как сырая печенка. Легче ему не стало даже после звонка доктора Шварца, который сообщил, что прогулки его жене разрешены, но при одном условии: она будет гулять там, где не будет его; он не должен видеться с ней, пока ей кажется, будто ее преследуют.
— Преследуют! — презрительно отозвался Сатклифф, и тогда добрый доктор добавил:
— Ее будет сопровождать подруга-негритянка, — она согласилась приехать и гулять с ней между тремя и четырьмя часами.
Он надеялся, что Сатклиффу эта новость придется по душе.
Так и возник ритуал, которому теперь была подчинена дневная жизнь Сатклиффа; бледная блондинка и стройная пышущая здоровьем негритянка (обычно одетая в нечто фиолетовое, оранжевое, пурпурное) рука об руку медленно прогуливались по берегу серого озера. Позади, на большом расстоянии, шел Сатклифф в черных очках, в шляпе, подняв воротник пальто. Он хотел видеть ее; он не мог сопротивляться желанию видеть ее, его все еще мучили воспоминания о ней, она постоянно присутствовала в его мечтах. Болезнь, разворачивающаяся медленно, как питон, своими ремиссиями и путаными метаморфозами сводила на нет его старания не раскисать. Он следовал за двумя девушками, как следуют за похоронной процессией, что-то бормоча едва слышно, иногда постукивая слева или справа своей тростью, словно сбивая головки цветов, воображаемых, потому что ничего не росло на сером мрачном бетоне у подножия горы.
Изредка чернокожая девушка останавливалась, что-то показывала, говорила, часто смеялась, и тогда ее большой рот становился похожим на открытый зонтик. Зато ее белокожая подруга никогда не улыбалась и никогда ничего не говорила. Хотя время от времени она тихо, но внятно повторяла то или иное слово, удивленная его незнакомым звучанием. Весь ее вид свидетельствовал о том, что панический страх вернул ее в ту пору, когда ей было лет десять.
Далеко, очень далеко позади шагал третий одинокий член этой не святой троицы, лелеявший убийственные мысли о судьбе и методах лечения доктора Шварца. «Вам чертовски хорошо известно, — мысленно говорил он невидимому доктору, — вам, Шварц, чертовски хорошо известно, тут с подсознанием ничего не выйдет, она превратилась в худенького ребенка. Вы возвращаетесь к уже апробированному, приятель, хотя ваша электрошоковая терапия устарела. Любой поэт скажет вам, что в основе болезни эго, которое приводит к стрессу, вносящему беспорядок в реальность. А потом еще тайные прогулки с гномами и Doppelgängers;[99]однако стоит только уяснить это, как от позитивизма не остается и следа. Монета падает, жетон срабатывает, и вот уже сам далай-лама на проводе; получается одна поэзия — в высшей степени аберрантный[100]акт природы! Это другая сторона кризиса личности, стресс, вспышка, переход на другую стадию через турникет. Однажды в этих спокойных водах кто-то познает иной смысл бытия. — Так, стараясь незаметно идти вдоль озера, он остановился и внимательно поглядел на спину своей жены, прежде чем закончить монолог. — Так и только так можно стать великим любовником, укрываясь под иссеченной рубцами тканью старой высушенной любовной поэзии; несмотря на слезящиеся от непрерывного курения глаза и ухмылку миноги, я стал наконец-то Человеком, которым, собственно, был всегда. Любовником, созданным для блока интенсивной терапии в некоей великой клинике на озере. В этой клинике Конни в белом халате и со связкой ключей важно расхаживает среди игрушек, которые дают пациентам, — напрасная попытка наладить с ними контакт. Шварц, когда ступите за пределы христианства и посмотрите на него с другой стороны решетки, у вас похолодеет кровь!»
Девушки, шедшие впереди, остановились у лотка, с которого продавались beignets de pommes, пончики с яблоками, и купили себе по штуке: неожиданно и Сатклифф от всех своих благочестивых размышлений ощутил дикий голод. Он не мог дождаться, когда девушки продолжат прогулку, чтобы незаметно подойти к лотку. Он хищно смотрел, как те кусают свои пончики, с удовольствием слизывая застывший сахар с губ и пальцев. Незамысловатое удовольствие вновь превратило их в школьниц, сбежавших с уроков. Белокожая девушка даже вроде бы улыбалась, как будто сахарная пудра вернула ей давно забытые воспоминания. Когда они вновь неспешно зашагали вдоль озера, желудок Сатклиффа свело от голода, и рот наполнился слюной. Ему стоило невероятных усилий дождаться, когда они отойдут на приличное расстояние, предоставив ему возможность чуть не бегом устремиться к лотку и торопливо попросить парочку восхитительных пончиков. Сатклифф со слезами на глазах смотрел вслед двум удалявшимся в сторону серых гор фигуркам, замерев на месте с пончиками в обеих руках. Его переполняло чувство вины. Удивляясь своей ненасытности, он с жадностью откусывал, а в его памяти оживали давние картинки — как она лежала с закрытыми глазами в его объятиях и спала, словно Офелия среди лилий. Но уже тогда разум изменял ей, и Сатклифф был твердо убежден, что если он сумеет сделать ей ребенка, это благотворно отразится на ее психике. А она вела себя так, будто ничего не замечала. Она подчинялась ему, как покорный зверек, не выражая никаких чувств, позволяла ему всё, но сама оставалась безучастной. Их поцелуи бесследно испарились, а жизнь желанному ребенку они так и не дали… Сатклифф поплотнее закутался в пальто и продолжил свой беспокойный монолог, адресованный Шварцу,[101]— в сознании христиан священная Чернота символизирует смерть. Смерть, знающая толк в несчастье, всегда поблизости, терпеливо ждет, когда можно будет позвонить. Из глубины Женевы до Сатклиффа донесся колокольный перезвон, отмечающий время: ночью потемневшие старые зубы-башни болели в нежных деснах вогнутого берега.