Ну и последняя проверка: я позвонил Кориолану и сыграл ему на фортепиано мое детище. И в ответ услышал в трубке молчание, если можно так выразиться. Потом он мне сказал, что это совершенно новая музыка, он в этом уверен, и она великолепна, что есть в ней нечто пьянящее и раньше ничего подобного не было, он готов дать руку на отсечение и вообще готов держать пари на одну, нет, десять бутылок виски, что это будет самый большой успех века, – ну и так далее… Я прослушал панегирик с величайшим наслаждением, так как знал, что если Кориолан и может приврать, то только не о музыке. Наконец-то я почувствовал себя композитором, поскольку «Ливни» фактически родились в углу тон-ателье, их репетировали и впервые сыграли всего за два часа до записи, и делалось это как-то по-воровски, чтобы заполнить проходные места в фильме. Но эту вещь, «Радость сожалений»… нет, им я ее так легко не отдам, не позволю, чтобы ею вертели, как им угодно, – пусть это будет музыка для встреч, любви, для ласки, для надежды или сожалений. И, как самый захудалый художник-любитель, окончивший свое произведение, стал настоящим параноиком: я уже не хотел, чтобы моя музыка только вызывала эти чувства, я жаждал, чтобы она к ним принуждала.
Поэтому, когда краем глаза я углядел какое-то белое неподвижное пятно на пороге моей студии и понял, что это Лоранс стоит там уже целых десять минут, я испугался, не заметила ли она, какой у меня дурацки блаженный вид, но вместе с тем был в восхищении от того, что она словно окаменела, очарованная музыкой. Я повернулся на стуле и посмотрел на нее. В тончайшем пеньюаре, накинутом на прозрачную ночную сорочку, очень бледная, с широко раскрытыми глазами, Лоранс выглядела достаточно романтично.
– Как тебе это нравится? – спросил я, улыбаясь.
Повернувшись к фортепиано, я сыграл мою музыку в стиле латиноамериканской медленной самбы, которая, как я знал, ей нравится.
– Чье это? – выдохнула она мне в затылок.
И, даже не оборачиваясь, я ей бросил:
– Угадай! Это твой любимый композитор, дорогая.
Лишь через пять-шесть секунд я ощутил молчание, которое последовало за моим ответом, и повернулся. Я увидел, как ее лицо мертвеет, и понял, что все кончено, еще прежде, чем она подошла ко мне, словно пифия, цедя сквозь зубы жуткие слова:
– Ты ведь еще вчера знал об этом, правда? И храбрость в тебе разыгралась, потому как ты был уверен, что без денег не останешься, заработаешь их? Ты собирался уйти… ну конечно, ведь нужды больше во мне не было? Но когда увидел чек на общий счет, все-таки заколебался, ты подумал: «Ах, как жаль!» А я вот не понимала, отчего ты так расхрабрился, никак не могла понять!..
Теперь встал я. Я стоял рядом со своим фортепиано и озадаченно смотрел на нее. Просто озадаченно, и ничего больше. Это еще сильнее вывело ее из себя: она подбежала к фортепиано, стала стучать кулаком по клавишам, царапать его ногтями.
– Ты считаешь себя очень хитрым, а? Ну так вот, я тебе скажу одну вещь: если эта чертова музыка пройдет, тем лучше для тебя! Потому что чек, этот пресловутый чек, который я тебе дала вчера… да я его опротестую, дружочек! Когда опротестовывают чек по общему счету, поверь, это так просто с рук не сходит. А ты решил, что, если за ночь дают миллион долларов, можно и постараться? Ты считаешь себя хитрым? А меня идиоткой, идиоткой, идиоткой?
Она вопила все громче: «Идиоткой, идиоткой?» Она вопила, металась полуголая, она была омерзительна. Чтобы больше ее не видеть, я выбежал в коридор. Теперь я уже не спасался ни от злонамеренности, ни от глупости, ни от жестокости – ни от каких-то абстракций, а убегал от полоумной женщины, которая меня не любила и слишком громко орала. У входа я подхватил свои чемоданы, бросил их в машину и отчалил. Через десять минут я выезжал уже из Парижа у Порт д'Орлеан.
За городом было красиво, зелено – настоящий Писсарро; и, опустив все стекла в машине, я вдыхал запах влажной октябрьской земли. У меня еще оставалось пять тысяч франков; я постараюсь растянуть их, чтобы как можно дольше катить себе по дорогам. Когда растрачу все до последнего су, найду Кориолана. А пока мне нужно проветриться.
Около десяти солнце выглянуло из облаков, и я подумал, что если у моей новой музыки будет успех и я снова разбогатею, то куплю себе машину с открытым верхом. В одиннадцать я был в окрестностях Санса, и джазовый концерт, который я слушал по радио, закончился. Я захотел насвистеть свою новую мелодию, но не мог ее вспомнить. Как ни старался, все напрасно; тогда я позвонил Кориолану: он куда-то вышел. Наконец вспомнил о дюжине нотных записей мелодии, припрятанных в студии, и решил позвонить Одиль; она достаточно разбиралась в сольфеджио, чтобы напеть мне тему. Одиль долго не подходила к телефону, когда же она сняла трубку, я долго не мог разобрать сквозь ее рыдания, что сразу после моего ухода Лоранс выбросилась из окна и разбилась насмерть. Но прежде чем выпрыгнуть, она переоделась в более подходящее домашнее платье.
Автострада была заполнена мчавшимися машинами. Я с трудом смог развернуться и поехать в Париж. На полпути припомнил свою музыку. И насвистывал ее до самого бульвара Распай.