На дне ее ультрасовременной расшитой бисером сумки имелся маленький истрепанный молитвенник с загнутыми уголками, некогда принадлежавший Рахели, теперь она быстро его листала, пытаясь утолить нетерпение, страх, навязчивое ожидание, что мир вокруг нее однажды не устоит и обрушится. А потом она, смеясь, снова отправлялась брать приступом эту жизнь.
Обосноваться они решили в Тель-Авиве, и Сара быстро обросла маленьким кружком знакомых; они собирались в кафе на улице Дизенгоф, шутили, спорили, рассуждали о навязчивых страхах, заполнявших город. Там был некто Ицик, молодой человек с львиной гривой, который много чего повидал в своей жизни, но не переставал удивляться насилию, как ребенок.
— Нет, еврейский народ не создан для насилия, — радостно объявлял он, приходя в экзальтированное состояние духа. — Нам вот уже двадцать пять лет навязывают войну и считают нас милитаристами, а наши солдаты — это всего лишь штатские в униформе. Секрет их побед очень прост! — восклицал он. — У них самый лучший генерал, он ведет их в бой, и это не Даян, Рабин или Шарон. Его имя — Эйн Брейра, что значит: «Выбора нет».
Пытаясь разрядить напряженность, Сара предлагала вниманию компании какой-нибудь эпизод из новостной хроники, например находку в США черепа палеоевропейской формы, датированного почти сотней тысяч лет. Индейцы потребовали закопать его поглубже без дальнейших изысканий: предание и инстинкт говорили им, что это не кто иной, как их предок.
— Эти индейцы так же любят подлоги, как самый последний модный историк наших дней! — заключила она.
— Подтасовками занимались всегда и везде, — подхватил один из собеседников, — это началось с первым вздохом Адама: одному Богу известно, каких баек он мог наплести своей невесте.
Тут раздавался обычный в подобных случаях смех, потом, как всегда, наступал черед Дова, и он, верный себе, рассказывал свою неизменную историю — этот человек прошел Берген-Бельзен, потом ГУЛАГ, и при взгляде на него казалось, что он волочит за собой невидимую тюрьму, стены которой выстроились вокруг одних и тех же вопросов, не отпускавших его, причем эта ловушка не позволяла пленнику найти на них какие-либо, хоть приблизительные ответы.
— Прежде всего я не понимаю, почему мои родители не привили мне с малых лет религиозные воззрения тасманийских индейцев. Вы, может быть, предложите мне поискать что-либо иное, поскольку последний тасманийский индеец умер в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году. Согласен, пример подобран неудачно. Остановимся, если угодно, на синтоистской доктрине. Еще один неважнецкий вариант: синтоизм — религия почвы и крови, тут требовалось бы, чтобы наши предки как минимум две с половиной тысячи лет, если не больше, были японцами. Но если бы дело было только в моих родителях, не имевших возможности выбирать ни времени, ни места рождения (а то могли бы явиться на свет, скажем, во времена короля Казимира — это позволило бы нам избежать множества лишних неприятностей)! Но вот теперь я спрашиваю уже самого себя, почему я, прошедший Берген-Бельзен и ГУЛАГ, ставший теперь больше похожим на привидение, чем на живого человека, — почему я умудрился заделать детей и воспитать их в той же несчастной религии, что исповедую сам? Ну, прежде всего, конечно, не следовало бы приезжать в эту проклятую страну, которую, как вы, бедные мои овечки, прекрасно знаете, почти целиком заполнили евреи. Но можно ли было поступить иначе в то время? А вот почему я до сей поры еще не эмигрировал? Почему бы не вывезти мое семейство в какую-нибудь Японию или Тасманию, ха-ха? Ну да, что я делаю здесь, в Тель-Авиве, в этом кафе «Кассит» на улице Дизенгоф, вы мне можете объяснить?
Когда дело доходило до этого вопроса, кто-нибудь вступал, совсем как дети в школе, отвечающие домашнее задание, и терпеливо напоминал, что привязанность евреев к Израилю — это наш последний шанс спастись от полного исчезновения на радость всем прочим народам, вот почему мы сидим сейчас в кафе «Кассит», в Тель-Авиве, на улице Дизенгоф.
Иногда среди них появлялся странный персонаж, он усаживался за их столик, внимательно слушал, но мало говорил. Это был потомок эфиопских фалашей, с отрешенным взглядом, устремленным куда-то ввысь, и чертами, словно высеченными из камня, такие лица встречаешь на некоторых итальянских портретах эпохи Возрождения. В Эфиопии, в деревне, где он ранее жил, на вершине горы осталась только одна старуха, она жила в галуте — в изгнании — и ждала. А Хаим все спрашивал себя, в чем секрет людей той земли, способных вынести такое?
Этот человек очень заинтересовал Хаима, и однажды он решил навестить его: отправился к нему в мастерскую. Алем, так его звали, владел ремеслом краснодеревщика, а также занимался приемом и размещением тех чернокожих соплеменников, что были невольниками в Бейруте и время от времени перебирались через границу, чтобы начать свободную жизнь.
Хаим не знал ни что сказать, ни что думать, когда увидел в мастерской тот самый месопотамский библиотечный шкаф, который так заинтриговал его в приюте доктора Корчака. Пока он переводил взгляд с Алема на шкаф, Алем впал в приступ ярости того рода, что был Хаиму давно знаком.
— Ах, — восклицал он, — если бы человеческие существа научились воплощать свои бредовые идеи, земля бы в ту же секунду взорвалась! Каждый смертный — это бомба на ножках! И да возрадуются террористы, мечтающие о райских кущах, пусть они не волнуются: близится время, когда с помощью кнопки, нажатой в другом конце света, можно будет вызвать серию одновременных взрывов во множестве городов разом. И везде поднялись бы легионы «мстителей», распространяя далеко вокруг себя тревожное ожидание Катастрофы. Вопрос только в одном: кто пошлет первые ракеты?
Тут он остановил на Хаиме свой взгляд, идущий откуда-то издалека, и спросил спокойно, так как его гнев уже улетучился:
— Что вы хотите отыскать, прибегая к моей помощи? — Затем покачал головой и снисходительно обронил: — Бедный старый еврей, вот вы кто!
Вернувшись к себе, Хаим посмотрел в зеркало и обнаружил, что действительно стар. В волосах седина, хотя они еще не поредели. Они напомнили ему о далеких годах… А что он искал? Наверное, самого себя, хотя знал, что уже никогда не найдет.
Назавтра Алем снова присоединился к компании в кафе «Кассит», однако на сей раз он попросил слова и прочел такое стихотворение:
Чего мы хотим
Мы не хотим героической смерти, но нежного затухания питающих тело огней. Чтобы мирно спустилась ночь и шаг ее убаюкивал слух, как мягкий топот вечернего стада, что нисходит с холма.
Чего мы хотим, господа? Нам незачем пробовать все, что приносит земля. Нам хватило б на каждый день корзинки вкусных плодов, что собраны возле дома. Мы не грезим о том, чтобы имя свое занести в книгу грядущего: нам лишь бы работа была по размеру руки, а дорога — по силам ноги, чтоб задачи вмещались в наш мозг, а чувства не рвали бы сердце, вот тогда бы мы радость друг другу несли и сумели б на хлеб заработать. Мы боимся огромных заводов, где что человек, что машина, где все так гремит и стучит, что смертный лишается слуха, нас страшит одиночество в комнате, в поле, в расчетах, что прямы и жестки, подобно решетке тюрьмы. Милей нам открытые окна и мягкие шторы на них.