– Никогда не думал, – нарушил тишину Георгий, – что организацией глупейших провокаций занимается военная контрразведка. Мне, милостивый государь, гадка мысль обвинить в случившейся с Россией беде еврейский народ, но то, что вы намерены посыпать голову пеплом от имени всех русских, – еще гаже!
Тут сипло и трудноразборчиво заговорил Комлев:
– А мне вот не гадко ни то, ни другое. Мы отдали Россию жидам по непомерной нашей бездарности… И не пеплом головы следует нам посыпать, а порохом… Потом запалить – и в ад. Но чтоб и на жидов взрыва хватило, чтобы вместе в преисподнюю: мы – за то, что дураки, а они – за то, что чересчур умные.
– Благодарю за поддержку, капитан! – возликовал Шебутнов. – Ну что, господин инженер, участвовать намерены?
– Намерен! – веско произнес Бобович. – Подобные разговоры все равно будут вестись еще очень долго. Повсеместно, но, скорее всего, шепотком. Так пусть хотя бы здесь – во весь голос!..
– Я не очень-то умный еврей, потому что в детстве болел менингитом, – вдруг заговорил Абраша. – Но прошу вас, рэб Эзра, не забудьте на суде сообщить господину полицмейстеру, что я – очень мирный еврей!
– Сообщу, – успокоил его инженер, – ты, Абрам, не волнуйся и не думай о плохом. Тем более скоро завтрак…
Но только Георгий позавтракал с аппетитом, остальные к еде почти не притронулись.
Хотя день был как день, но неизвестно почему возникло ощущение, что именно сегодня любая активность неуместна, что осталось совсем немного времени на постижение тех главных истин, без которых можно жить, но беспредельно грустно умирать.
… – И все же, господа, обвинение было брошено, и я предлагаю вернуться к нему, – вдруг произнес Бобович.
– Нет, этого делать нельзя! – возразил старший Покровский. – Предоставим лучше будущим историкам судить обо всем согласно завету Тацита: «Без гнева и пристрастия».
– К черту вашего академичного Тацита! – загорячился Павел. – Любовь не бывает беспристрастной. Я, господин приват-доцент, в последний свой миг надеюсь успеть крикнуть «Да здравствует Россия!». Мы с моим другом Торбою, прапощиком Торобчинским, под Каховкой кричали, когда пулеметы красных его – наповал, а мне ногу разворотили… – и горло его сдавили с трудом удерживаемые рыдания.
– Вот уж такое-то совсем глупо кричать! – просипел Комлев. – «Morituri te salutant!»[28]возглашают живым, а Россия наша – мертва… Мне бы вот крыжовнику поесть, ей-богу, по кокаину перестал бы тосковать. Потому и крикну в последнее свое мгновение: «Мамочка, крыжовника набери!» Слюнки текут, когда представляю, что до нее долетаю, а она мне полную миску протягивает…
– Меня коробит от вашей смиренности! – решительно заявил Георгий. – Скажу, как дед мой мудрейший любит говорить: «Все равно мы их всех…».
– Кого?! – удивился Покровский-старший.
– Всех неправых!
– А чем мы… это самое сделаем?! – удивился Покровский-младший.
– Своею правотой!
«Тебе-то уж … никого не удастся! – злорадно подумал Шебутнов. – Сукин сын Федька записочку уже передал!»
Борохов и Измирли сошлись на том, что казак, конечно, хороший человек. И если бы все русские были как этот казак, то было бы жаль, что Троцкий, Кун и Землячка их победили. Но вот подполковник – совсем плохой человек, таких среди русских много, поэтому не жаль, что Троцкий, Кун и Землячка их победили. Теперь нас, евреев, презирать не будут – бояться будут!
Они были друг с другом откровенны – Борохов и Измирли – утаивали только, что родственники каждого давно уже суют мзду часовым. И товарищу «Фэдке» тоже немало поднесли. Что тот обещал лично похлопотать перед товарищем Куном, чтобы Борохова и Измирли отпустил. А пока, для облегчения участи, устроит арестантам помывку и побриться разрешит.
Братья Покровские зашептались, что много, конечно, на Руси самородков… Было много… Теперь не будет, изведут всех, у большевиков вся мудрость в тезисах… Апрельских, кажется… Ты не помнишь, Афанасий? Да-да, конечно же, апрельских тезисах Ленина – твоя память, Александр, безошибочна. Мы ведь с тобою об этой гримасе истории говорили… Слишком часто, к сожалению, мы с тобою, Афанасий, говорили о гримасах истории, а о главном не успевали. Ничего, там успеем… Хорошо, Александр, что довелось нам остаться холостыми и только мы друг у друга есть, поэтому все равно, где разговаривать – здесь или там, верно? Верно, Афанасий, верно. Просто здесь привычнее.
Николаю Алексеевичу Комлеву такое употребление правоты понравилось, только твердой должна быть правота, хе-хе, твердейшей. А где такую в России найти? У них, у белой гвардии, такой правоты не было, нет, не было! Была истерическая решимость умереть за «святую Русь»… А еще потребность в спирте и кокаине. Как метались по штабу, когда красные перешли Сиваш, как хорохорился Слащов… А все закончилось попойкой… К порошку вроде уже поменьше тянет, наконец-то! Теперь крыжовника бы, крыжовника, крыжовника!.. Какая все же сволочь Слащов! И Врангель сволочь, и Деникин, и все, кто за границу сбежал!.. Того и гляди, потом к красным подадутся… А может быть, это у красных правота такая твердая, раз они всех…? Раз к ним десятки тысяч офицеров на службу пошли? Раз к ним сам Брусилов примкнул? Говорили, правда, что отсиживается бывший главнокомандующий тихонько, с Троцким со товарищи не якшается, но это чушь, так не бывает. Стратегически операции красных были так хороши, что не мог за ними не стоять полководец настоящий, талантливый. А на всю бывшую Россию таков один – Брусилов… Господи, кислющего крыжовника бы!
Абраша мурлыкал песенку, счастливый оттого, что узелки сегодня – цимус, а не узелки! Сказанное Бучневым он не понял, как не понимал в этом мире почти ничего.
Однако правота у него была – из тех, что тверже не бывает: рэб Эзра пообещал замолвить словечко полицмейстеру!
А Павел старался отделаться от стыдных воспоминаний о том, как уговаривал Торбу вместе пойти в Добровольческую армию… О том, что увалень Торба оказался и храбрее, и боевитее… О том, что не кричали они «Да здравствует Россия!» – Торба, опередивший его метров на тридцать, обернулся, позвал: «Сантим, не отставай!», и в ту же секунду прошит был пулеметной очередью. А ему, Сантиму, в их дружбе всегда верховодившему, досталась одиночная винтовочная пуля, да и та – в ногу, чуть повыше колена.
И нет Торбы, а он, Сантим, будет жить, потому что Георгий Николаевич его как-нибудь да спасет… А там, глядишь, получится до Парижа дошагать… И в этом, видимо, есть твердая правота судеб: добрые силачи должны спасать художника, добрые увальни должны вместо художника погибать на поле боя, ибо художник талантлив, а они, храбрые силачи и увальни, – нет.
Бобович же призадумался, обстоятельно раскладывая все по полочкам.
Убедить всех своей правотою – иллюзия.
Одолеть ею – намерение слишком воинственное.