— Нет, конечно нет, — сказал старик. — Я и не думал, что ты Катарина. Она сюда не придет.
— Это твоя жена?
— Какая жена? У меня нет жены.
— А Катарина?
— Это моя дочь. — Все снова прислушались к ним — все, кроме двух невидимок, которые были заняты только своим скрытым темнотой, стесненным в пространстве наслаждением.
— Ее сюда, может, и не пустят.
— Она сама не придет, — с твердой уверенностью, безнадежно произнес старческий голос. Поджатые ноги начали затекать.
Священник сказал:
— Если она тебя любит… — В стороне, среди груды неясных теней, женщина снова вскрикнула — это был завершающий все крик протеста, отрешенности и наслаждения.
— Во всем виноваты священники, — сказал старик.
— Священники?
— Священники.
— Почему священники?
— Священники.
У его колен кто-то тихо сказал:
— Он сумасшедший. Что с ним говорить.
— Это ты, Катарина? — Помолчав, старик добавил: — Я знаю, тебя нет. Я просто так спросил.
— Вот мне есть на что пожаловаться, — продолжал тот же голос. — Человек обязан защищать свою честь. Ты согласен со мной?
— Честь? Я не знаю, что такое честь.
— Я был в таверне, и ко мне подошел один человек и сказал: «Твоя мать шлюха». Что я мог поделать? У него был револьвер. Тогда я решил ждать, больше мне ничего не оставалось. Он пил пиво, много выпил, а я знал, что так оно и будет, и когда он вышел, пошатываясь, я пошел за ним. У меня была бутылка, и я разбил ее об стену. Ведь револьвера со мной не было. Его родные заручились поддержкой хефе, иначе я бы здесь не сидел.
— Убить человека — страшное дело.
— Ты говоришь как священник.
— Во всем виноваты священники, — сказал старик. — Ты прав.
— О чем это он?
— О чем бы этот старый хрыч ни говорил, слушать его нечего. Я тебе вот еще что расскажу…
Послышался женский голос:
— Священники отобрали у него дочь.
— Почему?
— И правильно сделали. Она незаконнорожденная.
При слове «незаконнорожденная» сердце у него сжалось, как у любовника, когда он услышит из чьих-то уст название цветка, сходное с женским именем. Незаконнорожденная… Это слово пронзало горьким счастьем. Оно приблизило к нему его дочь: вот она, такая незащищенная, сидит под деревом возле мусорной кучи. Он повторил:
— Незаконнорожденная? — словно называя ее по имени с нежностью, скрытой за равнодушием.
— Священники решили, что он не годится в отцы. Но когда они бежали, девочке пришлось вернуться к нему. Куда ей было идти? — Счастливый конец, подумал он, но женщина добавила: — Она, конечно, возненавидела его. Кое-что ей объяснили. — Священник представил себе говорившую: маленький рот, поджатые губы — образованная женщина. Как она попала сюда?
— А почему он в тюрьме?
— У него нашли распятие.
От параши несло все сильнее и сильнее; ночь окружала их точно стеной без всякой вентиляции, и он услышал, как струя мочи ударяет в стенки жестяного ведра. Он сказал:
— Не их это дело…
— Они поступили правильно. Это смертный грех.
— Неправильно учить ребенка ненавидеть отца.
— Они знают, что правильно, что неправильно.
Он сказал:
— Такое могли сделать только плохие священники. Грех остался в прошлом. Их долг учить… учить любви.
— Ты не знаешь, что правильно. А священники знают.
После минутного колебания он отчетливо проговорил:
— Я сам священник.
Это был конец; надеяться больше не на что. Десять лет травли подошли к своему завершению. Вокруг него все смолкло. Тюрьма — как мир: в ней всего было много — и похоти, и преступлений, и несчастной родительской любви. Тюрьма смердела. Но он понял, что в конце концов здесь можно обрести покой, если знаешь, как мало тебе осталось жить.
— Священник? — наконец сказала женщина.
— Да.
— А они это знают?
— Нет еще.
Чьи-то пальцы нащупали его рукав. Голос сказал:
— Зачем вы говорите об этом? Отец, кого здесь только нет! И убийцы и…
Голос, поведавший ему о преступлении, сказал:
— Не оскорбляй меня. Я убил человека, но это еще не значит, что… — Повсюду слышался шепот. Тот же голос продолжал с горечью: — Ты думаешь, я доносчик? Только потому, что когда тебе говорят: «Твоя мать шлюха…»
Священник сказал:
— Доносить на меня никому не надо. Это грех. Когда рассветет, они сами все узнают.
— Вас расстреляют, отец, — сказал женский голос.
— Да.
— Вы боитесь?
— Да. Конечно.
Из угла, где те двое наслаждались, до него донесся новый голос — грубый, настойчивый:
— Мужчины этого не боятся.
— Правда? — сказал священник.
— Будет немного больно. Чего ж вы хотите? Так и должно быть.
— И все-таки, — сказал священник, — я боюсь.
— Зубная боль и то хуже.
— Не каждый такой храбрец.
Голос презрительно проговорил:
— Вы, верующие, все на один лад. Христианство делает из вас трусов.
— Да. Может, ты и прав. Видишь ли, в чем суть, — я плохой священник и плохой человек. Кончать жизнь не покаявшись… — Он смущенно хмыкнул. — Тут невольно призадумаешься.
— Вот-вот. Об этом и речь. Вера в Бога делает человека трусом. — Голос звучал торжествующе, словно говорившему удалось доказать какую-то истину.
— Как же быть тогда? — сказал священник.
— Лучше не верить — и не будешь трусом.
— Так, понимаю. Значит, если мы поверим, что губернатора не существует и хефе тоже нет, если мы прикинемся, будто тюрьма не тюрьма, а сад, какие из нас выйдут храбрецы!
— Чепуха!
— Но когда мы поймем, что тюрьма — это все-таки тюрьма и что губернатор там, на площади, действительно существует, будет ли иметь значение, если час-два мы были храбрецами?
— Никто не скажет, что эта тюрьма не тюрьма.
— Да? Тебе так кажется? Я вижу, ты мало слушаешь, что говорят политики. — Ноги у него мучительно сводило, в ступнях начались судороги, но он не мог и шевельнуться, чтобы облегчить боль. Полночь еще не наступила, впереди были нескончаемые часы темноты.
Женщина вдруг сказала:
— Подумать только! Среди нас мученик.