Мне снова стало немного страшно. Я боялась его, боялась оставаться с ним наедине в отсутствие кого-либо, кто смог бы его остановить, если он решит, что единственный способ сохранить тайну — это убрать меня: давно известно, что человеку, однажды совершившему преступление, решиться на второе уже намного легче, что тому, кто переступил черту, назад дороги нет и что количественный показатель уже не важен после того, как сделан качественный скачок, превративший обыкновенного человека в убийцу — навсегда, до самого последнего дня, до самого последнего часа. Он останется убийцей даже в памяти тех, кто его переживет, — если они знали о совершенном им злодеянии, пока он был жив, или если им стало известно об этом после его смерти, когда он уже не мог никого убедить в своей невиновности, не мог никого обмануть. Вор может вернуть награбленное, клеветник может признаться, что напрасно очернил человека, и восстановить его доброе имя, даже предатель может — иногда, если еще не слишком поздно, — смягчить последствия своего предательства. Но убийство — дело другое. Здесь всегда бывает слишком поздно, и никогда нельзя вернуть обратно в мир того, кто был из этого мира изъят. Убийство необратимо и непоправимо. И сколько бы других жизней ни спас потом тот, кто отнял одну, он все равно останется убийцей. А если прощения ждать не приходится, то он будет снова и снова ступать на этот путь, снова убивать — всякий раз, когда понадобится.
Он не будет бояться обагрить руки кровью (они и так в крови, и эту кровь не смыть никогда), теперь для него главное — чтобы никто ничего не узнал, чтобы он мог безнаказанно воспользоваться теми выгодами, которые принесет ему совершенное злодеяние. А пролить новую кровь ему уже нетрудно: она смешается с первой или впитается ею, они сольются и станут единым целым. И он постепенно привыкнет убивать и будет думать, что такая уж ему выпала судьба, что он такой не один, что история знает тьму подобных примеров. И он будет говорить себе: я не исключение, многие люди прошли через это. И жили спокойно, без особых угрызений совести и без особых переживаний. Им даже удавалось постепенно (каждый день понемногу, и так день за днем) забыть о том, что они совершили. Человек не может жить, сожалея о чем-то конкретном каждый миг, постоянно думая о совершенном когда-то, давным-давно, преступлении. Или о двух преступлениях. Или о семи. Человек всегда забывает об этом хотя бы на несколько минут, и даже самый кровавый убийца проживает эти минуты так же весело и беззаботно, как всякий невинный человек. И продолжает жить дальше, и перестает смотреть на совершенное им убийство как на ужасное исключение или как на трагическую ошибку, а начинает видеть в нем еще одно средство достижения цели, которое жизнь предлагает самым смелым, самым решительным, самым сильным духом. Такие люди ощущают себя частью многочисленного сообщества, существующего на протяжении многих веков, особой касты, принадлежность к которой помогает им не чувствовать себя изгоями в этом мире — словно они унаследовали свою судьбу или словно эта судьба досталась им в ярмарочной лотерее, от участия в которой не может уклониться никто. А если они не сами выбрали свою судьбу, то и преступления они совершили не по своей воле. Или совершили их не в одиночку.
— Да никакой, извини, — поспешила я ответить самым невинным тоном, на какой была способна, и попыталась сделать вид, что удивлена тем, что мой вопрос вызвал у него такую реакцию.
Но голос отказывался слушаться меня, слова с трудом выходили из горла: я была напугана, я боялась, что сейчас его пальцы обхватят мою шею — мою тонкую, слабую шею — и сдавят ее. Моим рукам не хватит силы, чтобы высвободиться, чтобы расцепить его пальцы, мои ноги подогнутся, и я упаду на пол. И тогда он навалится на меня — как было уже много раз — своим горячим телом (или оно будет холодным?), а я не смогу произнести ни слова, не смогу убедить, не смогу молить о пощаде. Но потом я подумала, что мне нечего бояться: Диас-Варела никогда не станет никого убивать сам (своего друга Девернэ он тоже убрал чужими руками). Разве что в приступе отчаяния, разве только если ему будет угрожать смертельная опасность. Но что, если он решит, что я могу сейчас же пойти к Луисе и рассказать ей то, что случайно узнала, что подслушала? Такую возможность тоже нельзя было исключать. Страх то отступал, то возвращался снова, я не знала, что делать.
— Я просто так спросила, — пожала я плечами. И еще мне достало смелости (или недостало благоразумия?) добавить:
— Если этот Руиберрис оказывает тебе услуги, то, наверное, я тоже могла бы тебе их оказывать? Не знаю, могу ли я тебе чем-нибудь пригодиться, но, если могу, ты всегда можешь на меня рассчитывать.
Он пристально посмотрел на меня. Те несколько секунд, что он не спускал с меня глаз, показались мне бесконечными: он словно обдумывал что-то, словно что-то взвешивал, словно хотел понять, что у меня на уме. Так смотрят на человека, который не подозревает, что на него устремлен чей-то взгляд. Так смотрят на чье-то изображение на экране телевизора: его можно разглядывать сколько угодно — человек не возмутится, не потребует объяснений. Сейчас его взгляд был не таким, как обычно, — мечтательным и близоруким, — сейчас он был напряженным и пугающим. Я не отводила глаз (в конце концов, мы были любовниками и привыкли смотреть друг на друга — молча и почти не стыдясь), я тоже смотрела на него пристально, и в моих глазах был вопрос, было непонимание (так мне, по крайней мере, казалось). Потом все же не выдержала и перевела взгляд на его губы, на которые так любила смотреть (когда он говорил и когда молчал) с того самого дня, как мы познакомились, на которые могла смотреть бесконечно долго, которые так притягивали меня, которые никогда не внушали мне страха. Это было нормально, это не могло усилить его подозрений — я и раньше часто так делала. Я подняла палец и прикоснулась к его губам. Нежно обвела их контур — мне казалось, это поможет его успокоить, вернуть доверие ко мне. Я словно говорила без слов: "Ничего не изменилось. Я здесь, и я по-прежнему тебя люблю. Я никогда тебя не предам, и ты хорошо это знаешь. Ты позволяешь мне любить тебя — всегда приятно чувствовать, что тебя любят беззаветно, не требуя ничего взамен. Я уйду, когда ты захочешь, и ты откроешь мне дверь и будешь смотреть, как я иду к лифту, зная, что уже никогда не вернусь. Когда Луиса наконец перестанет горевать и ответит тебе взаимностью, я не буду вам мешать, я уйду в тень. Я знаю, что я в твоей жизни не навсегда. Еще один день, и еще один — и потом конец. Но сейчас не хмурься, не волнуйся ни о чем. Я ничего не слышала, я не знаю ничего, что ты хотел бы скрыть, утаить от всех остальных, а если я что-то и знаю — тебе не нужно опасаться: со мной ты в безопасности, я тебя не выдам. Я даже не уверена, действительно ли я слышала то, что слышала. Я не верю тому, что слышала, я убеждена, что это ошибка, что этому можно дать объяснение и даже — как знать? — найти оправдание. Может быть, Десверн тебя очень обидел, может быть, он тоже пытался тебя убить — тоже коварно и тоже чужими руками, — и вопрос стоял так: или ты, или он? Может быть, ты был вынужден совершить то, что совершил? Может быть, это была самозащита, потому что в мире не было места для вас двоих? Не нужно меня бояться: я тебя люблю, я на твоей стороне, я тебя не осуждаю. И к тому же помни: ты все это придумал сам. Я ничего не знаю".