через привокзальный сад. Деревья в нем, всегда закоптелые и чахлые, сделались почти роскошными. Опять результат электрификации: не только не пыхтят, но и не коптят паровозы. Поднялся на переходный мост и увидел свой район: Лензавод — побеленные желтым кирпичные стены, стеклянные и асфальтовые крыши цехов; Лендворец — серую квадратно-прямоугольную громадину с башней, с круглыми массивными колонками, с широкими ступенями; Ленгородок — темно-зеленую гору, сквозь буйную растительность выглядывали стены и крыши старых, в большинстве дореволюционной постройки, домов и хибар. Из всех троих, носящих имя Ленина, Лендворец, много лет стоявший черной обгорелой громадиной, был новостью. Отстроили. К левому углу его, как поганка, прилепилось небольшое двухэтажное здание, построенное, кажется, в войну, кажется, из обломков старого Лендворца.
Начинался вечер. В воздухе кружилась мошкара и над треугольной площадью, которую образовывали стены лензаводских цехов, Лендворец и сад из акаций, с писком носилось множество ласточек. Вадим пошел вдоль сада. Оттуда, из-под грибков кафе-мороженого, раздавались смелые пьяные голоса. В Москве только что закончился всемирный фестиваль молодежи, деревянное кафе, всегда голубое, было теперь расписано синими, красными, зелеными, белыми шарами, дугами, кубиками. Брусья садовых лавочек тоже были разноцветные. За кафе сидел на такой лавочке ленгородской дурачок Касим и пел:
Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный…
Он был пьян, и Вадима это поразило гораздо больше, чем тишина на станции. Раньше Каснма учили всяким блатным словечкам, просили исполнить «танец живота» — Касим катался в пыли, его шумно подбадривали, а потом: «Костя, открой копилку!» — в раскрытый Касимов рот бросали кто мелочь, кто окурки или камни. Железную дорогу электрифицировали, Лендворец восстановили, фестиваль на весь мир отгрохали и по этому случаю города разукрасили, а Касим научился пить.
Вдруг совсем рядом затормозил грузовик.
— Вадим!
За рулем потрепанного ГАЗ-51 сидел грязный повзрослевший Пака. Почему-то стесняющийся, дружелюбный, он отвез Вадима домой.
— Что ты знаешь о моей матери? Меня демобилизовали, чтоб за ней ухаживал.
— Не знаю… С ногой у нее что-то, около больницы видел. Но на вид нормально, шла потихоньку…
Машина у Паки была старая, вся дергалась, в кабине пыльно, изодранные сиденья накрыты промасленными стеганками. Но Пака явно гордился, что управляет таким сокровищем.
— А вы как?
— Кто вы?.. Остался я да Жорка Пупок. Остальные или сидят или служат. Мы тоже повесток ждем, вот-вот остригут. А так нормально. Рейс сделаешь — три пишешь. Клиент попадется — не отказываем. Наколдуем копеек — гуляем.
— Что случилось с Мишкой Татаркиным?
— А… Как тебя призвали, вышел. Заблатненный, не дай бог. У вас, говорит, скучно, там веселей. Через полмесяца в центре города вечером кто-то на него не так глянул, Миша красиво того стукнул и еще на три года загремел веселиться. Ох, Вадим! Сейчас порядки после декабрьского указа пошли. Кругом бригадмильцы. Чуть не так, на пятнадцать суток. Борьба со свинством. Пивные сносят. Мы в городе по подворотням с бутылками бегаем.
Пака спешил.
— Надо бы отметить, но сегодня не могу. Мы с Жоркой двух пиастр подцепили. В восемь встреча. Завтра можно. Мы придем к тебе.
— Я сам приду, — сказал Вадим, и Пака уехал.
Мать была во дворе. Сидела на табуретке в тени дома перед керогазом, защищенным от ветра листами фанеры. В кастрюле что-то варилось. Мать выглядела вполне здоровой.
— А я знала, что ты сегодня придешь. Сон был.
Потом мать заплакала, показывая на свою толсто перебинтованную левую ногу.
— Еле хожу. Пенсию, третью группу дадут.
— Мама, до сих пор не знаю, в чем дело?
— Вены у меня после того, как тебя родила, вздулись.
— Ну?..
— Потом война, работа. В трамвае, когда битком набито, чтобы продраться, знаешь, какую силу надо… И наконец этот дом. Сколько я здесь одной глины перемесила. А мне нельзя. И вот наступила нашему Тусику на хвост, а он как вцепится когтями и зубами в ногу.
— Тусик?
— Ну да, кот наш.
— Так не кит, а кот! Не киту ты на хвост наступила, а коту!
— Коту.
— Вот так мама!
Кот оцарапал ногу, и пошли по ней язвы («тропические язвы»). Мать долго не обращалась в больницу, терпела. Потом лечить ее стали неправильно. Опять она долго терпела. Наконец пошла к заведующей. Назначили к профессору. Профессор приказал положить в мединститут, там мать хорошо подлечили. А когда выписалась и стала ходить в свою поликлинику, то ее увидела Анна Ивановна, лечившая мать после войны от туберкулеза. А что это, говорит, Нина, у вас с ногой? Мать расплакалась, что вот одна и трудно. Анна Ивановна руками всплеснула: «Да вашего сына вернуть надо немедленно!» И от себя справку написала, и хирург лечащая написала, а заведующая подписала. И ходила мать в военкомат, и Вадима вернули.
Мать быстро успокоилась. Вадим тоже.
— Кит этот меня чуть с ума не свел. Расставаться нам нельзя. Я тогда руку поломал. Тебя теперь кот искусал.
Мать рассмеялась и снова заплакала.
— Страшно одной. Столько думаешь… Ни минуты покоя.
После этого Вадим сбросил с себя казенное. Восемь месяцев была дорога, теперь, хотя мать и больна и плачет — дом родной!
В зарослях молодых вишен он искупался, поливая себя из эмалированной кружки. Сели ужинать. Мать угощала только что приготовленным мясным соусом. К собственному удивлению, он не испытал восторга от любимого блюда. А мать восторга ждала.
— Изголодался там?
— Нет. Зимой было плохо. Потом лучше. И как-то равнодушен к еде сделался. Мы много работали. Я на каменщика выучился. Четвертый разряд. Удостоверение имею.
— Не нужно тебе это удостоверение, — сказала мать.
— Почему? Очень может пригодиться.
— Не нужно, — повторила мать с несвойственным ей упорством. — Учиться в институт поступишь.
— За тобой ухаживать обязан, — засмеялся Вадим.
— За мной не придется. Мне ходить даже рекомендуется. Тяжести подымать нельзя — это правда. Иди учиться.
— Зачем ты так сразу на меня? — сказал Вадим. — Не хочу я никуда. Другое у меня на уме.
— Знаю. Опять книжками займешься да бумагу по ночам станешь переводить? Ты писателем хочешь быть. Но ведь этому тоже где-то учат.
— Этому никто научить не может. Для этого нужен талант. А талант есть у того, кто думает, думает же тот, у кого есть ум, — повторил он навсегда запомнившиеся слова Мопассана.
— Не знаю, не знаю… В первый раз такое слышу, — с величайшим сомнением сказала мать.
— Кроме домовой книги, ты никакой другой в руках не держала. Как ты можешь судить? Один твой кит чего стоит.
— Но партейным, наверное, надо быть… Как отец был. С этого все начинают.
— Начинают с