соприкасаются и искрят, — отпечаток твоей души на нем глубже, чем на ином другом отпечаток тела. И обратное тоже верно. В каком-то смысле на нем навсегда осталось тавро Эльжбеты Батори, и той Эльжбеты, ставшей сгустком мрака — тоже. Они не зря провели молодость, прилепившись друг к другу так плотно, они и правда одной крови. Жаль, понял он это слишком поздно. Какой смысл теперь думать о том, что у них могло бы быть… С тем, каким он был — не могло. С тем, каким стал… уже не стало ее.
Ничего, он еще за себя поборется. Даже если сдаться тьме неизбежно… Не может быть, чтоб ничего нельзя было сделать. Дорога. Дорога его исцелит, как исцеляла прежде. Не задерживаться нигде, всегда идти дальше, чем кто-то другой.
Но кому тут лгать, самому себе? Да и зачем? Ее клинически не хватало. В одиночестве он провалился в ад, состоящий из него самого. В том, что она вылила, как помои, ему на голову — в голову — было много правды. Гонза Грушецкий прекрасно знал свои изъяны, пороки и слабости, но не любил их рассматривать — да и кто любит такое? А тут — хлестко и не щадя, как умела только она одна, ей одной такое было и позволительно. Последняя привилегия, которую они сохранили вплоть до того, как погибла — говорить обо всем откровенно. Есть глубина близости, утратив которую сам становишься площе, даже если то была не телесная близость. Особенно если не телесная.
Да, все так. И про трусость, и про слабость. И даже если назовем эти качества осмотрительностью, на деле ничего не изменится. И да, он опять собирался сбежать, оправдываясь тем, что отводит опасность. Как жить таким, как он? Оба пути заказаны. Жрать и давиться хитином, снова жрать человечину и жиреть он не согласен. Быть человеком — уже не про него, мимикрировать бесполезно, сорок пять лет пытался, до последней Праги, где ему оптимально пояснили, что не надо путать свою породу с млекопитающими. И тем не менее, надо взять верх, не превратиться в чудовище — потому что сейчас, на границе, его ощущения очень неустойчивы.
Каждый мальчик хочет вырасти супергероем. Не каждому мальчику объясняют, что такое жить супер-чудовищем, крупным, мощным, очень опасным — тратя последние человеческие силы на то, чтоб сверхъестественная сила не раскатала в безумие тебя самого. Когда он нырнет в хитин, там, скорей всего, не будет ни человеческой логики, ни сознания, ни чувств. Там он потеряет все. Себя, любовь, будущее он уже потерял в Праге. Здесь ему осталось прошлое — и две близких женщины. Их потерять тоже? Нет, не готов. Самолет через два дня, а он кружил по болоту на сваях, обрушающемуся в воду, кружил и скулил, как пес, потерявший хозяина. Возраст — такое дело, когда начинаешь ценить дружбу. Даже если она давно мертва. Внутри себя ты как бы не один. И вот снова, по правде, потерял часть себя. И слишком остро ощутил себя старым, больным, ненужным. Опасным для всех, к кому ни прикасался. Куда бежать от самого себя? Провести остаток дней, сидя на скалах Эдинбурга семи морей, глядя на океан, кропотливо собирая книгу? Вот только не с кем. Женщина ушла дважды.
Он готов был унизиться, но знал, что бесполезно.
Он потерял ее навсегда, она уже не вернется.
Любовь омрачилась смертью, воздуха не хватало, темнело в глазах.
Глава 24 Запах женщины
Проходя обратно к мосту, сдвинул с пути какую-то бабу, даже не глянув в лицо, было не до того. Осенью парфюм на женщинах особенно, вызывающе резок, да еще на ветру, вблизи моря. Вот зачем это? Настоящая женщина не смердит. Ее чуешь в зоне контакта, а до того — как тепло, излучаемое к тебе.
— Вы?
Вынужденно посмотрел туда, откуда раздался возглас, из бездны-то слепого отчаяния сфокусировать взгляд тяжеловато — и это оказалась она, та, которая коленки, цепочка на щиколотке, бархатные глаза. Потирала плечо, смотрела на него с непередаваемым выражением лица. Как если бы обрадовалась и проголодалась одновременно, и тут он такой, с бургером и торсом навынос. Буркнул squsa и двинулся дальше. Не было никакой охоты вновь обсуждать с ней беллини и рубашки в тон глаз. Не теперь.
И тут прилетело в спину:
— Могу я предложить вам… утешение?
— Вы… предложить мне… что?
Остановился и обернулся. Он не ослышался? Его и впрямь приняли за старика, которому допустимо только сочувствовать? Горечь, полынь, абсент — вот что он был такое сейчас изнутри. Смерил взглядом с головы до ног, задержался на щиколотке. И слово-то какое подобрала, сучка… утешение! На шлюху не похожа, хотя… ну и что? Он может себе позволить.
— И как зовут столь настойчивую в утешении синьору?
Она засмеялась:
— Да вы на ходу подметки рвете при знакомстве, ничуть не тормозя… Джудит!
— Джудит… — его позабавило. Ладно, даже если и так. — Ну что ж. Джудит. Пойдем к тебе. Если, конечно, тебе и сегодня по вкусу моя рубашка.
Тепло. Дуновение жизни. Возможность прильнуть. Еда. Почему нет, в конце концов? Почему он обречен выпрашивать прощенье у трупа, давно сгнившего под белым камнем? У насильницы, подселившейся в его голове к воспоминаниям, которые хотел бы сохранить без горечи? У него одно лишь священное право — право на свободу — которую яростно охранял от посягательств, но был вынужден отдать ее во искупление. Так вот, он наконец свободен. И от белого камня тоже. Он отработал. Больше нечего ставить ему в вину.
— Рубашка… — рот Джудит приоткрылся, округлился, острый кончик языка подразнил и исчез. — Рубашка зачетная. Дашь поносить?
Грел огонек острого интереса в ее глазах, фактически возвращал к жизни. И Фабр с ним, что не видно ее природы. Секс — привычный способ для мужчины ощутить себя живым, нужным, не просто привычный, но единственно возможный, из того времени, когда он еще был мужчиной. А сейчас-то и подавно… она же, сама того не понимая, предлагала еду, наивная, жадная, хищная, так похожая на… Было в ней что-то смутно знакомое, он никак не понимал, что, а потом дошло.
Она была похожа на Элу.
И осознание обожгло… Ну, как похожа. Напоминала чем-то. Роскошное расцветшее тело, длинные ноги, широкие скулы, разрез темных глаз. Не Гонз-стандарт, определенно, он на таких не западал. Но тут что-то внутри затосковало и отозвалось. Стало больно и горячо в том, что он считал сердцем.
И взглянул на Джуд по-другому.