уязвимым, страху оказаться хуже, чем кто-то еще, для женщины, которую выбрал, страху подставиться под любовь, как под поток света, как под каток…
— Неправда. Однажды…
— Однажды — да, но ты же сделал болевой фетиш из этого «однажды». Ты принял это как позволение больше не прилагать усилий любви. «Я никогда не отдаю себя никому целиком» — слышать противно. Говорю же, слабак и трус. Ты прожил жизнь. А знал ты хоть что-то о чувствах людей, живших рядом с тобой? Нет, ты красовался перед ними — и перед собой — ты слишком желал нравиться, ты хотел нравиться всем… и в итоге по правде не нравишься никому. Ты слил свою жизнь, Ян Грушецкий. Трус и слабак. И число пройденных экваторов ничего не меняет. Как и число разделенных постелей не делает тебя незабываемым любовником. Ты променял качество на количество. Ты отказался от погони. Ты упустил кита. Ты выживешь, «Пекод» вернется в порт, ты состаришься, трындя всем желающим о своих великих страданиях и свершениях… пафос, пустота, фарс, обманка. Обертка себя самого — вот что ты такое!
— Скажи прямо: ты не можешь мне простить, что моя жизнь продолжается без тебя. Я должен был сдохнуть, стеная, в обнимку с твоим камушком — тогда б ты, может быть, снизошла!
Глупо сраться с человеком, которого уже нет, так, как будто он есть. Но это оно и было. Сука, она вчистую вынесла ему голову! Она выносила ему голову, будучи внутри его головы.
— Я, стало быть, должна была еще и простить… вот это всё… вот как!
— Да, я убил тебя. По неосторожности. Я и похоронил — ровно где ты хотела. И если ты не заткнешься хотя бы сейчас, оставив меня моим воспоминаниям, похороню по-настоящему. Сероквель, галоперидол, все дела. Всё, как мне рекомендовали. Рецепт с собой.
— О… — она замолчала, как захлебнулась, сглотнула всхлип.
И молчала, молчала, молчала. Молчала долго. Наконец процедила:
— Ты свободен. Ты абсолютно свободен.
И что-то оборвалось внутри.
Конечно, он не совсем это имел в виду, и сказал что-то необратимое, но понял только минуту спустя. Ну и ладно.
Пустота. Блаженная пустота.
Как же в ней хорошо.
Как же хорошо без нее.
Глава 23 Помрачение
Свобода и одиночество — вещи разные, но иногда приходится брать одно вместо другого.
Покой и одиночество. Только когда заткнулась, он ощутил, как же сильно устал от совместной жизни. Кишечной тесноты проулки Венеции — и те сделались просторней. И он бродил по ним до черноты в глазах, не зная, куда податься, избавившись от соглядатая, от слежки. Правда, и от собеседника тоже. Два дня, оставалось два дня до вылета.
Набережная бывших неисцелимых. Куда там чуме и сифилису, подлинная неисцелимость не передается ни контактным, ни половым путем, она снаружи — серебряный кашалот на нагрудном кармане куртки, когда-то давно, в прежней жизни, подаренный Элой. Он носил его так давно, что все время забывал снять. Хотя и глупо носить данайские дары мертвой. Частица любви, которой у них не было, частица жизни, которой не стало. Помнить больно, отказаться невыносимо.
Скрещенье рук, судьбы скрещенье. Распорядишься мгновеньем жизни бездумно, а оно окажется невозвратным, и другого не будет, потому что не будет рядом ее — никакой, ни нежной, ни злословящей. Когда была жива и ненавидела, переносил это легче, просто потому что она была. Но упустил и тогда все на свете, потому что отмахивался, ждал, что время устроит, не любимая же, торопиться некуда, была, есть и будет. И упустил, и разрушилось, и не стало. Надо торопиться с нежностью, если не с любовью, жизнь конечна. И плохо то, что конечна внезапно. И хуже всего то, что та жизнь оканчивается тобою самим. Не забудешь, как ни пытайся, как лежала на ступенях Марии Тынской. Саму смерть в моменте не помнил. Это — как лежала, а он держал за руку, молчал и надеялся — оказалось самым страшным. Время идет, пробоина в сердце не уменьшается. Особенно обидно, что это была и есть нелюбовь. И ничего не поделаешь.
Невыносимо жить любовью, которой нет. Потому что и человека этого уже давно нет. А ты есть. Черты лица девочки, погибшей в Праге, растворились во времени, как тело ее растворилось в огне — ее место заслонили совсем другие воспоминания. Вот уж это он хотел бы забыть, но не мог. Сам все осуществил своими руками, самому и нести, пока держат плечи. Но лямки рюкзака впивались. Чем легче снаружи, тем тяжелей внутри. Натали Смит со временем стала их с Элой общей жертвой, он видел это так. Если бы он не привез ее в Прагу тогда — из глупого удобства, из шаблона мышления, из нежелания выйти за границы привычного — она бы осталась жива, нашла с кем-нибудь свое счастье, а у него был бы сын. Его женщины рожали и уходили к другим, потому что он уходил к другим первым. Вернее, он уходил к самому себе. А сам он — это фигура, руки в карманы стоящая на Дзаттере, бывшей Неисцелимых, вписан в пейзаж, но никак не в рамки квартиры или семьи. Платиновый, несравненный, как сказал Строцци.
Давно пора перевернуть страницу и жить дальше. А сон — это только сон.
Она не простила, и он себе не простит.
Как не разрушиться, имея опору только в себе самом?
Чем дальше влет, тем чаще задавался Грушецкий этим вопросом. И тем чаще вспоминал Элу — ту Элу, какой она стала между смертью Натали и ее собственной. Он очень хотел бы проникнуть в нее, понять ее в тот месяц, что она провела в Крумлове, уже все о себе зная, пытаясь принять обреченность, невозвратность перемены. Может быть, она бы сказала ему, как теперь быть… У нее ведь опоры не было тоже. А он, вместо того, чтоб стать ей опорой, он… Понимал ли до конца, чего хочет? Нет. Понимал ли, чем завершится встреча? Сколько лет прошло, и сколько должно пройти, прежде чем он перестанет винить себя за то, что она его не поняла? Непонимание — все, на что они оба обречены. Даже и теперь, за гранью смертной тени, меж них понимания не прибавилось. А, казалось бы, Стикс примиряет всё, примиряет всех. Но она забывать не хотела. Да и он не хотел забыть. Если живешь человеком двадцать лет, если дышишь в такт, в синхроне, если жизни