как две космические чёрные дыры.
Она простонала, или ему почудилось?
— Быстрей, — прошептала она, дыханием обжигая его ладони, — а то вызовут.
Не размышляя, всхрапнув и засопев от возбуждения, он наклонился и припал к её губам. Губы были мягкие, послушные, податливые. Её язычок с опытной умелостью устремился навстречу Погодинскому. Слюна у неё была сладкой, вкусной. Он захватил её губы своими жаднее, уже начиная терять контроль над собой; зубы стукнулись о зубки. Погодин задрожал от нетерпения, ладони отпустили её лицо и переместились на талию, потянули худенькое тельце ближе. Она не сопротивлялась — напротив, подалась навстречу.
Дыхание перехватило. Как-то странно перехватило его.
Мусоля девчоночьи губы, Погодин попытался вникнуть в ощущения. Но не сумел. Потому что перехваченное дыхание никак не хотело возвращаться, а в организме, где-то глубоко внутри, вдруг явилась боль. Дикая, острая, режущая, невыносимая боль.
Погодин вскрикнул, хотел было отслониться от своей жертвы, посмотреть, что там с его животом. Но не смог. Девчонка словно прилипла к нему. Обхватив одной рукой, она второй зачем-то упиралась ему в живот. Или не в живот. В позвоночник ли…
Тогда он, уже громко и протяжно застонав от боли, оттолкнул себя от Пиппи, уперевшись рукой ей в плечо. Сделал шаг назад. Шаг вышел каким-то волокущимся, неровным, с дрожащей слабостью в коленях. И с болью, которая тёплой струйкой вдруг устремилась вниз, к паху.
— Сладкий, сладкий, сахарный, — услышал Погодин частый-частый и жаркий шепоток от противоположной стены.
Посмотрел удивлённо на свой живот, на котором, поверх рубахи, расплывалось красное пятно. Перевёл зачем-то взгляд на лицо Пиппи.
— Мой сладкий, — продолжала шептать она, с диким каким-то пристрастием глядя ему в лицо, вперяясь в глаза, с жадным любопытством впитывая каждое его мимическое движение. — Больно, дядь? Скажи, больно?
В руке её стально серебрился чуть заалевший кровью нож. Не нож даже, а какое-то подобие скальпеля, только побольше.
— Скажи, дядь, — торопила девочка, — больно? А в глазах темнеет? Темнеет, а?
— Дура, — выдохнул Погодин. — Ты что сделала, блядь?
— Убила тебя, дяденька, — с готовностью отозвалась Пиппи Лонгструмп.
И правда, кажется, — убила. Ноги стали совсем ватными. Погодин хотел задрать рубаху и посмотреть на рану, но тут же отказался от этой мысли. Он боялся крови. И страшился увидеть свой распоротый живот.
— Что ж ты сделала-то, блядь, а? — бормотал он на всхлипе. — Скорую надо. Вызови скорую, быстрей!
Он осел по стенке, скорчился на полу, в углу, зажимая руками живот, из которого текла и текла кровь.
— Больно? — не отставала девчонка, и немигающий взгляд её жадно, наслаждаясь, впитывал в себя лицо Погодина, каждое движение, каждую эмоцию, что сменяли бешено одна другую — страх, ненависть, страх, боль, страх, растерянность, боль, надежда, боль, смертная тоска, боль, страх… — Поцелуй меня ещё, а? Скорей, пока не умер, сладкий.
— Зверёныш, — простонал он. — Тварь. Вызови скорую. — И заорал: — Эй, кто-нибудь, скорую!
Она тоже присела на корточки напротив него. Под короткой юбочкой он увидел её трусики, плотно обхватившие сочные ягодицы. Трусики были белые без узора. Но теперь Погодину стало наплевать. Ему было больно. Больно, тоскливо и безнадёжно.
А она вытянула руку с ножом вперёд, к его шее.
— Эй! — просипел он, морщась от боли. — Ты что де…
Лезвие было отточено очень хорошо. Потому что девчонка вроде и не делала сильного движения, не махала рукой, не напряглась. Она просто чуть повела кистью, а Погодин тут же, разом, потерял способность говорить. По горлу — поперёк и вниз — будто скользнула шустрая огненная змейка. В голове зазвенело, и стал в ней скапливаться противный тусклый туман, в котором гасли все звуки и терялись образы.
А Пиппи деловито сняла с себя свою целлофановую закровавленную накидку, аккуратно сложила, обернула в мешочек, который достала из сумочки. Следом положила нож. Осторожно сунула всё это обратно в сумочку. В последний раз оглядела себя и привычно ударила по кнопке.
Лифт дёрнулся, загудел, неохотно двинулся вверх.
Погодин всё ещё умирал, когда лифт остановился на девятом, поэтому он слышал, как лязгнули, размыкаясь, двери, как бросив напоследок «Пока, дядь», Пиппи Лонгструмп вышла на площадку, попутно отправив лифт на шестнадцатый, и как лязгнули, смыкаясь, зубы вечности.
Лифт медленно потащил Погодина вверх, вверх и вверх, словно вознося потерянную душу в ад.
Дожить до шестнадцатого ему было не судьба.
«Да» и «нет» не говорить
Тяжёлый удар раскрытой расслабленной ладонью по губам. Он повторяет вопрос. Он повторяет его в тридцать девятый раз, и она опять отвечает «нет». Её губы превратились в огромные вареники с вишнями, но она стоит на своём. Нет, нет, нет, нет, нет…
Сволочь!
— Шлак, шлак нох, фердамт фашист! — кричит она, но разбитые губы делают неродную речь совершенно неразборчивой. О смысле сказанного он догадывается только по её взгляду, в котором ненависть и похоть.
На подоконнике замерзает младенец. Он исходит визгом, взывая к её материнскому инстинкту, но инстинкт раздавлен каменной глыбой партбилета.
— Ты же не мать! — кричит Рольф, приблизив своё холёное лицо к её багровой маске. — Ты не мать! Какая мать не продаст родину за своего ребёнка?!
— Кайне дойче мутер… — пытается выговорить она, но он перебивает.
— Да ладно ты, давай уже по-русски, не мучайся. К чертям формальности.
— Кайне русише мутер… — хочет сказать она, но понимает, что говорит что-то не то и умолкает.
Идиотка.
Младенец уже не визжит — он хрипит и скоро захлебнётся рвотой.
— Может, харэ? — предлагает Хельмут. — Пацана простудим.
— Найн! — вмешивается Барбара. — Ещё! Пусть эта русская шлюшка узнает, почём фунт немецкого изюму!
Истеричка.
Рольф берётся за вибратор.
— Сейчас она всех заложит, — одобрительно и плотоядно жмурится Барбара.
— О найн, найн! — стонет эта русская проблядь.
Вибрирующий утолитель входит в тело, раздвигая розовую плоть, исторгая из её груди долгий стон.
— Понеслась пизда в рай! — довольно произносит Хельмут.
— Да! О да! — стонет шлюха безакцентным русским шпрахом, когда её тело отзывается на вибрацию.
— Ты вражеская радистка? — спрашивает Рольф, старательно нащупывая вибратором грёбаную точку «гэ».
— Нет! О нет! — визжит она.
— Чёрно с белым не носить, да и нет не говорить, — ухмыляется Барбара, наблюдая за судорожными подёргиваниями пальцев на ногах ебомой.