он иностранный журналист, пользовавшийся расположением республиканцев, — не оберешься неприятностей, обыск весьма вероятен. Думал, что хозяин гостиницы не донесет, — «кажется, порядочный человек, «гидальго», они все впрочем «гидальго», — и нет у него оснований быть им недовольным, да и хлопотно, и незачем, и небезопасно; владельцам гостиниц неблагоразумно ссориться с американцами. «Но оставаться всё-таки не нужно и незачем. Зайду, возьму вещи, прощусь, В Бильбао останусь американским журналистом, объявлю кому следует, что буду писать о карлистах и фалангистах. ещё как будут ухаживать!» Почему-то ему карлисты с их древними взглядами были много приятнее, чем фашисты. Думал, что хотя Испания одна из прекраснейших в мире стран, а испанцы один из благороднейших народов, хорошо было бы поскорее уехать в страну без гражданской войны, лучше всего во Францию: уж очень все здесь надоело. На этих мыслях он задремал чутким, беспокойным сном человека, всегда, особенно ночью, находящегося в смертельной опасности.
Он сам не знал, отчего проснулся. Едва ли от усиления шума на дороге, — слышался конский топот, в город входила запоздавшая кавалерийская часть, — к этому шуму за день привык. Потом он вздрогнул, непонятным образом почувствовал человеческое присутствие. Мгновенно и неслышно он поднялся на ноги. «Если выстрелить, на дороге услышат, ворвутся, тогда конец...» С той стороны, с которой вошел в домик он сам, теперь слышался и шорох. «Кажется, один... Грабитель? Любитель-убийца?..» Он чуть наклонился вперед. Вдруг на другом конце комнаты сверкнул огонек. Появился араб с фонарем в одной руке, с кинжалом в другой. Человек в синем костюме, как кошка, сорвался с места, бросился вперед и схватил араба за горло...
— ...За горло? Едва ли. Остались бы следы, а к его телу были допущены тысячи людей. Уж скорее отравили. Или «лечили» по методам Генриха Ягоды. Но и этого с уверенностью сказать нельзя. Верно, останется «неразрешенной загадкой истории».
— Может быть. Вроде как убийство Тимберия. На Капри говорят не «Тиберий», а «Тимберий». Они все очень любят своего Тиберия, Наташа не хотела верить. Я ведь говорил вам, что я женюсь на Наташе. Она, кажется, ваша любимица? Может быть, и вы в неё были влюблены? Только она, бедная, не знает, кто я такой. Что будет, если узнает, а? Что мне тогда делать: кончать самоубийством, а? ещё в молодости об этом подумывал и, верно, так и сделал бы, если б немного не надеялся найти тихую пристань. Так вы думаете, что Иосифу Виссарионовичу помогли умереть? Это было бы приятно, очень приятно. Ведь более страшного человека в истории никогда не существовало. Как мне жаль, что я никогда его не видел. Вы тоже нет?
— Я видел. Был у него с докладом о моем изобретении.
— Не может быть! Были у Сталина?
— Был. Для меня выхлопотал аудиенцию мой школьный товарищ, бывший в то время сановником. Но на беду, когда Иосиф Виссарионович меня принял, он уже подумывал о том, чтобы расстрелять этого сановника. Через некоторое время меня и посадили на Лубянку. Еле ноги унес.
— Да расскажите подробнее об этом посещении, уж если о панацее рассказывать не хотите. Какой он, товарищ Сталин? Цо то сеть за чловэк?
— У него тоже панацея. У меня две, а у него третья. Его панацея — провокация. Всю жизнь что-то и кого-то провоцировал и почти всегда с успехом.
— Где он вас принимал?
— В своем кабинете, где же еще?
— Да, да, я читал описания, я столько о нем читал! На столе пять телефонов, самых важных в России. На темно-зеленых стенах портреты Маркса и Ленина. Это тоже символ его панацеи: он в книги Маркса отроду не заглядывал. а Ленина терпеть не мог. Дальше?
— Да что же дальше? Вы сами за меня рассказываете...
— Это потому, что я в вас все перевоплощаюсь. Или стараюсь, да плохо. Вы по дороге верно прошли через несколько комнат, там были люди. У всех на лицах было написано обожание. Одни верно «обожают его по-солдатски». Про себя думают, что, чем беззастенчивее лесть, тем лучше. Может, они правы. И он тоже прав, cela fait partie du metier[43]. Иногда делает вид, будто это море лести ему противно. Тиберий тоже притворялся, будто не любит низкопоклонства. После какого-то заседания — сената, что ли? — сказал: «О, человеческая низость!» или что-то такое в этом роде. Но люди, хорошо его знавшие, после этого льстили ему ещё больше. Ваш-то, конечно, делает вид, что считает потоки лести полезными для дела, ввиду глупости и стадности людей. Это тоже не он выдумал. И может быть, так и надо: только у таких, как он, и есть настоящий престиж. В демократических государствах престиж создается изредка после смерти человека, а в рабских он после смерти исчезает. Но ведь это «после смерти» ему, как им всем, не так интересно. Вы думаете, что время все поставит на место? Какое же именно время? Одно поставит, а следующее переменит. Быть может, близкое потомство будет исходить всецело из ненависти к нему и его делам: что угодно, да лишь бы на них не походило! А потом будут и рецидивы сталинизма. Да и что в потомстве? Далеко до потомства! Теперь у него всё в иностранной политике, а ведь прежде она его и не очень интересовала. Внутренние враги как будто уничтожены. Велик соблазн, — он в два-три месяца может овладеть европейским континентом. Правда, он и так владыка полумира, но полуцивилизованные страны, от Китая до Албании, ему мало интересны. Велик соблазн, но велик и риск. Однако с его шансами Наполеон давно начал бы вой, — разумеется, Наполеон-коммунист. Он и тут «средний». Знамение эпохи; взбурлил её средний человек, страшный и всё-таки средний. Загадка в том, что никакой загадки нет. Ничего в нем нет драматического, он не похож ни на Мефистофеля, ни на Ричарда III, в нем даже почти непостижимое отсутствие романтики. Это, конечно, минус для исторической личности. Но биографы что-либо придумают, будут во все времена глупые и изобретательные биографы. Ну, исторические заслуги найдут, найдут даже заслугу психологическую: построил огромное здание только на зле и ненависти, открыл колоссальный резервуар, из которого они будут литься столетьями. Да, все спасенье в том, что велик и риск. Это в мое время можно было начинать войны без риска. Мои приятели, Людовик XV, Фридрих II, знали, что ни им, ни их престолу поражение ничем не грозит. А теперь зеленая зала