приобретениях в сферу философско-культурных построений, связывая их с теорией германского милитаризма как сущности германской культуры:
Переживаемая нами мировая война имеет одну многознаменательную особенность: это – не война государств и их правительств, а война национальностей и культур… Мы боремся и будем бороться до конца с тем звериным ликом, который неожиданно и грозно глянул на нас, когда скинута была Германией маска культурного идеализма, за которую пятьдесят лет прятался обнаглевший милитаризм и пошло-буржуазный эгоизм и вандализм[184].
Начало войны актуализировало вопрос о судьбе культурно-нравственных ценностей европейской и христианской цивилизаций. В связи с этим некоторые современники воспринимали ее в первую очередь как проверку духа, нравственного стержня народов. «Война есть великое нравственное испытание, в котором неисчислимо значение нравственного достоинства поставленной цели», – писал барон Б. Э. Нольде[185]. Н. А. Бердяев умудрялся великодержавно-шовинистические построения из международно-политической сферы перевести в сферу духовной жизни, предрекая в будущем начало духовно-идейной экспансии России:
Русское государство давно уже признано великой державой. Но духовная культура России… не занимает еще великодержавного положения… После великой войны творческий дух России займет, наконец, великодержавное положение в духовном мировом концерте[186].
При этом Бердяев критиковал за излишний мистицизм патриотические взгляды В. В. Розанова, также считавшего, что война укрепляет народный дух, «сжигает в нем нечистые частицы»[187].
Философ И. А. Ильин, ранее критиковавший войну с позиций нравственности, в 1915 году выпустил брошюру «Духовный смысл войны», в которой интерпретировал войну как призыв к духовному объединению русского народа перед лицом «духовного испытания» и «духовного суда», в чем обнаруживались личные эсхатологические переживания автора. Смерть на войне Ильин называл творческим актом духовной жизни, но при этом отличал войну оборонительную от наступательной, вкладывая в эти понятия свой смысл: «Мы же называем оборонительною ту войну, в которой опасность грозит духовному достоянию… Эта духовная оборона может даже при случае получить характер явного нападения».
Примером последнего Ильин приводил заграничную кампанию 1813–1815 годов, готовя общественное мнение к новым походам российской армии и присоединению к России всех славянских земель, а также не смущаясь тем фактом, что Вильгельму II война с Россией тоже казалась «духовной обороной». Тем не менее Ильин «проговорился», отметив, что война привнесла смысл в существование некоторых людей, ранее тяготившихся обыденностью, заменила повседневное героическим, «противопоставила нашему мелкому повседневному „здесь“ – некое великое „там“ и потрясла нас этим „там“ до корня». То есть для кого-то война стала способом преодоления личных внутренних комплексов, неудовлетворенностей. В 1914–1915 годах Ильин продемонстрировал определенный дрейф от почти толстовского пацифизма в сторону империалистического патриотизма. Эти характерные метаморфозы российских интеллектуалов показывали в первую очередь тот идейно-ценностный кризис, который они переживали. Поиски духовного смысла войны являлись терапией, объяснением и оправданием новой реальности, в которой они оказались.
Можно утверждать, что начало войны оказало травмирующее воздействие на психику современников, многие из которых временно утратили способность воспринимать события в рационально-аналитическом, сдержанном ключе. С. Н. Булгаков, который незадолго до Великой войны сокрушался, что в руках представителей шовинистического патриотизма оказалась монополия на отечество, теперь сам использовал шовинистическую лексику, рисовал идиллическую картину единения царя и народа в свадебной риторике. Восторженное описание передавало не то, что было в реальности, а то, что Булгаков желал увидеть в этом «брачном часе». Третьего августа он писал А. С. Глинке:
Живу, как все, как и Вы, потрясенный, умиленный, смущенный, возрадованный. Никогда Родина не переживала такого брачного часа, никогда еще народ не познавал так своего Царя, а Царь своего народа (как прекрасен, как смиренен и мужественен наш Государь, какие слова нашел он для выражения чувства всей России. Воистину, Господь с ним!). Какая молитвенность загорелась, как воссияла Мать Наша, Православная Церковь! Куда делась вся интеллигентская и партийная мерзость, распря, вражда! Совершилось воистину чудо, и радостно умереть при этом: «ныне отпущаеши…» Что бы ни было впереди, но мы увидели Русь, и она сама себя увидала! Это неотъемлемо и это бесценно![188]
Исключительная эмоциональность восприятия происходивших событий приводила современников к пограничному состоянию психики. Многие мужчины плакали при демонстрации патриотических чувств, но это были не слезы горя, а слезы «патриотического умиления», вызванные эмоциональным перевозбуждением. А. В. Тыркова записала в дневнике, что когда кадеты составляли свой манифест по поводу войны для оглашения 26 июля на внеочередном заседании Государственной думы, они не могли сдержать слез от переполнявших их чувств. Когда П. Н. Милюков зачитывал текст в Таврическом дворце, членам партии казалось, что вместе с ними плакал от умиления министр иностранных дел Сазонов[189]. Некоторые представители интеллигенции признавались, что плакали от умиления прямо на улицах, когда встречали мобилизованных. Подобные эмоциональные реакции не имели под собой идейных оснований, носили аффективную природу, в этом смысле более здоровую психическую реакцию демонстрировали деревенские бабы, когда плакали от горя, провожая мужей на фронт.
Помимо размышлений о миссии России патриотические дискуссии посвящались и Германии – врагу, через противопоставление с которым патриоты пытались обрести национальную идею. Германофобия становилась характерной чертой патриотической пропаганды, впрочем, этому способствовали и сами немецкие патриоты, также проникшиеся шовинистическим духом, сдобренным расовой теорией. Четвертого октября 1914 года немецкие газеты опубликовали так называемый Манифест 93-х, в котором немецкие интеллектуалы пытались перенести ответственность за развязывание войны на страны Антанты. В этом пропагандистском тексте характерно оправдание немецкого вторжения в Бельгию бездоказательным утверждением, что, если бы не вторглась Германия, это сделали бы Франция с Англией. Сложно сказать, насколько искренне заблуждались авторы «манифеста», вероятно, в значительной степени ими руководил бессознательный страх потери психологического комфорта после признания катастрофической ошибки своего правительства, в результате чего многие интеллектуалы впадали в самообман. Среди 93 подписантов были философ В. Виндельбанд, историк К. Лампрехт, лингвист К. Фосслер, физик М. Планк и др. В тексте говорилось:
Мы, представители немецкой науки и искусства, заявляем перед всем культурным миром протест против лжи и клеветы, которыми наши враги стараются загрязнить правое дело Германии в навязанной ей тяжкой борьбе за существование…
Неправда, что мы нагло нарушили нейтралитет Бельгии. Доказано, что Франция и Англия сговорились об этом нарушении. Доказано, что Бельгия на это согласилась. Было бы самоуничтожением не предупредить их в этом.
Неправда, что наши солдаты посягнули на жизнь хотя бы одного бельгийского гражданина и его имущество, если это не диктовалось самой крайней необходимостью. Ибо постоянно и беспрерывно, несмотря на всяческие призывы, население обстреливало их из засады, увечило раненых, убивало врачей при выполнении их человеколюбивого долга… Выступать защитниками европейской цивилизации меньше всего имеют право те, которые объединились с русскими и сербами и дают всему миру позорное зрелище натравливания