class="p1">— Полагаю, древние латинские слова эти — подлинные монашеские стихи, такими они кажутся.
Мистер Принс:
— Да. И положены на старую музыку.
Доктор Беллоид:
— Что-то в этом гимне весьма возвышает и трогает душу. Неудивительно, что в наш век, когда музыку и поэзию ценят выше других искусств, мы все более склонны восхищаться старинными формами культа католического. Пристрастие к старой религии ныне объясняется не столько убеждением, сколько поэтическим чувством; оно рождает приверженцев; но новоиспеченная эта набожность весьма отлична от того, что по внешности она напоминает.
Преподобный отец Опимиан:
— Это, как нередко имел я случай заметить и как подтвердит мой юный друг, одна из форм любви к идеальной красоте, которая, не будучи сама по себе религией, впечатляет живое воображение и часто бывает похожа на подлинную веру.
Мистер Принс:
— Одним из правоверных приверженцев церкви был английский поэт, который пел Пречистой Деве:
Твой образ стал земным. Но каждый перед ним,
Заблудший, не забыт, лишь преклонит колени
Пред лучезарной Силой — нет в ней даже тени.
Все, что вошло в Тебя, все обрело покой:
И матери любовь с девичьей чистотой,
И дух и плоть, и горнее с земным[275][276].
Преподобный отец Опимиан:
— Да, мой юный друг, любовь к идеальной красоте оказала на вас влияние благословенное, и не важно, много ли в вашем взгляде на нее истинной церковности.
И на том господа пожелали друг другу покойной ночи.
ГЛАВА XII
ЛЕСНОЙ ДОЛ. ВЛАСТЬ ЛЮБВИ. ЛОТЕРЕЯ БРАКА
Τί δεῖ γὰρ ὄντα θνητόν, ίκετεύω, ποιεἰν,
Πλὴν ἠδέως ζῆν τὸν βίον καθ᾽ ημέραν,
Ἐὰν ἔχη τις ὁπόθεν . . . . . . . . . . . . .
Ἔσται . . .
Какая доля смертному сладка?
Дни, ночи в наслажденьях проводить?
Что лучше? Быстротечна жизнь —
Ты завтрашнему дню не доверяй[277].
Филетер
Наутро мистер Принс был совершенно убежден, что мисс Грилл еще недостаточно оправилась, чтобы пуститься в дорогу. Никто не стал опровергать его; все извлекали много удовольствия от приятного общества и всем, включая и юную леди, вовсе не хотелось никуда трогаться. В тот день мисс Грилл уже вышла к обеду, а на другой день и к завтраку, вечером пела вместе с сестрами — словом, она окончательно выздоровела; однако же мистер Принс по-прежнему настаивал на том, что путешествие домой может быть для нее губительно. Когда же этот довод не помог, он продолжал упрашивать новых друзей повременить с отъездом; и так прошло немало дней. Наконец мистер Грилл объявил, что ехать пора и даже необходимо, ибо он сам ожидает гостей. Он просил мистера Принса быть к ним непременно, тот сердечно благодарил и дал слово, да и комедия Аристофанова тем временем заметно продвинулась.
Проводив гостей, мистер Принс поднялся к себе в библиотеку. Одну за другой снимал он с полок книги, но, против обыкновения, никак не мог сосредоточиться; он полистал Гомера и почитал о Цирцее; взял Боярда и почитал о Моргане и Фалерине и Драгонтине[278]; взял Тасса и почитал об Армиде[279]. Об Альцине Ариостовой читать ему не захотелось[280], ибо превращение ее в старуху разом развеивает все чары ранее обрисованной картины. Он более задерживался на чаровницах, остававшихся прекрасными. Но и те не могли толком его занять, мысли его разбегались и скоро устремлялись к еще более пленительной действительности.
Он поднялся к себе в спальню и стал размышлять об идеальной красоте в изображениях святой Катарины. Но невольно подумал, что идеальное может встретиться и в жизни (он знал по крайней мере одно тому доказательство), и побрел в гостиную. Там сидел он, предаваясь мечтам, покуда две его камеристки не принесли второй завтрак. При виде них он улыбнулся и сел за стол как ни в чем не бывало. А потом взял трость, кликнул пса и отправился в лес.
Неподалеку от Башни был глубокий дол, где протекала речка; в сухую пору она пересыхала до жалкого ручейка, но в половодье становилась бурным потоком, который прорыл себе русло меж высоких берегов; речка эта причудливо, прихотливо извивалась. Над нею по обеим сторонам дола вставали высокие, старые деревья. Веками почва оседала, и на крутых склонах дола образовались террасы; там, где сквозь густую сень на них пробивалось солнце, они поросли мхом, наперстянкой, папоротником и другими лесными травами. На них любили отдыхать лани, прибавляя живописности зеленой сцене.
Поток все глубже и глубже врезался в русло, все больше оседала почва, однако ж сцена эта мало менялась от времени. И в двенадцатом столетии взор встречал здесь приблизительно то же, что встречает он здесь в столетии девятнадцатом. Призраки минувших веков словно проходят тут покойной чередою, каждый со своим обличьем, верою, целями, повадками, одеждой. Для того, кто любит блуждать мечтой в прошедшем, не сыскать места более удачного. Старый дуб стоял на одном из зеленых уступов, и на узловатых его корнях удобно было сидеть. Мистер Принс, предоставленный сам себе, нередко проводил тут целые дни. Лани привыкли к нему и его не пугались, благовоспитанный пес им не досаждал. Так сиживал мистер Принс часами, читая любимых поэтов. Нет великого поэта, у которого не нашлось бы строк, соответственных прекрасному сему виду. Густые заросли, окружавшие обиталище Цирцеи; лесная глушь, где Дант повстречался с Вергилием; чащобы, сквозь которые бежала Анджелика[281]; очарованные пущи, где Ринальдо обманулся подобием Армиды[282]; лесной ручей, подле которого Жак умствовал над раненым оленем[283], — все сошлось в сих дубравах и воображенье вволю населяло их нимфами, наядами, фавнами, сатирами, дамами и рыцарями, лучниками, лесничими, охотниками и девами-охотницами, так что сам полуденный мир словно испарялся, как виденье. Тут Мательда сбирала цветы на склоне[284] [285]; Лаура вставала из тихого ручья и присаживалась под прохладной сенью[286][287]; Розалинда и Дева Мариан[288] выглядывали из-за ветвей; какое разнообразие, несходство одежд, образов и черт; но теперь все они были одно; каждая, вставая в воображении, уподоблялась прежде неведомой Моргане.
Поняв, что только тревожит понапрасну знакомые виденья, он встал и пошел домой. Он отобедал один, бутылку мадеры осушил как стакан воды, созвал в гостиную сестер, ранее обыкновенного и долее обыкновенного их задержал, покуда привычная