самом деле он слишком далек от нее, чтобы этот роман осуществить. Он как мутация, отвергнутая его собственной экосистемой, странная фигура, у которой «ушли силы и жизнь» на невозможную борьбу «с окружающей средой, в которой он никак не мог ужиться»… И впервые у него созрел план – не возвращаться на родину»[362].
Не возвращаться в Польшу. «Когда мы завезли из далеких краев наши формы жизни, институты и наше видение мира, – пишет Сержиу Буарке де Оланда о другой окраинной современности, – мы стали изгнанниками на своей родной земле»[363]. «Все, чему я научился… не в нашей земле родилось», – вторит Вокульский[364]. «Он вздохнул с облегчением лишь в Сибири», – читаем мы в начале книги[365] – в настоящей ссылке. Вернувшись в Польшу, он тут же отправляется на войну. Вернувшись с войны, вскоре уезжает в Париж, а затем, после краткого пребывания в Варшаве, совершенно исчезает (ходят слухи, что его видели в Москве, Одессе, Индии, Китае, Японии, Америке…) Ссылка – его родная земля. Он возвращается в последний раз, тайно, чтобы взорвать замок Изабеллы и погибнуть под его обломками. «Погиб под обломками феодализма», – лаконично замечает его друг[366].
Буржуа в ссылке. И фактически, когда Вокульский решает продать свое дело «со всеми потрохами», то продает он его архетипическим изгнанникам: евреям, единственным людям, таким же «презираемым и обездоленным, как и ты», – как выражается его друг Шуман, который и сам еврей[367]. И Вокульский это знает: «Во всей стране не было никого, кто способен осуществить и развивать его замыслы, – никого, кроме евреев»[368]. Отчасти, учитывая роль евреев в финансовой сфере в Восточной Европе, этот эпизод указывает на историческую точность Пруса[369]. Но это еще не все. Далее мы читаем: «…[Н]икого кроме евреев – а те выступали во всеоружии кастового нахальства, пронырливости и бессердечия…»[370]. «И его охватило такое отвращение к торговле, коммерческим обществам и всяким прибылям, что он сам себе удивлялся», – заключает Вокульский. Торговля, коммерческие общества и всякие прибыли были жизнью Вокульского, но теперь они превратились в ужас, потому что Шлангбаум и другие евреи – подобно квакеру и владельцу мануфактуры Флетчеру в «Галифаксе» или другим промышленникам первого поколения в английских романах – показывают им, каковы они на самом деле, в чистом виде, иными словами, раскрывают истину буржуазии. Или точнее, истину, с точки зрения Изабеллы Ленцкой. В момент окончательного подчинения старому режиму Вокульский видит Шлангбаума точно таким же, каким его видит Изабелла. Его антисемитизм показывает, что буржуа обратился против самого себя.
Я начал этот раздел с портрета Вокульского как великой буржуазной фигуры; я закончу ее еще одним анализом противоречий, столь же разрушительных, что и соединение несоединимых mastro и don у Верги. Старый мир вносит дисгармонию в жизнь этих новых людей и жестокость – в их смерть: Джезуальдо, которого держит в плену в герцогском замке глумливая свита; Вокульский, похороненный «под обломками феодализма». В следующем разделе мы встретим еще одну вариацию на заданную тему.
4. Упорство старого режима II: «Торквемада»
Среди многофигурных фресок Переса Гальдоса, изображающих Испанию XIX века, тетралогия «Торквемада» (1889–1896) выделяется тем, что все внимание неотступно сосредоточено на центральном персонаже, ростовщике и владельце доходных домов в трущобах, Торквемаде, чью историю мы прослеживаем от «темных делишек» в плебейском Мадриде до финансовых триумфов и союза с аристократией, в результате которых он оказывается «на короткой ноге с самим государством». Но его подъем сопровождается растущим чувством отчуждения от своей сущности: из-за того, что он пообещал своей умирающей подруге Донье Лупе (тоже ростовщице) жениться на одной из сестер Агвила, происходящих из обедневшей аристократической семьи, Торквемада в итоге оказывается под каблуком у своей золовки Крус, которая принуждает его приобрести титул маркиза в комплекте с дворцом и картинной галереей. Вот оно упорство «старого режима»: человек, добившийся всего сам, «вместо того чтобы утверждать свое превосходство, сходится со старым правящим классом»[371]. Но в этой «смычке» нет ничего от стильного симбиоза Джеймса, Шницлера или Пруста; подобно тому, как огрубевшие руки Джезуальдо демонстрируют, что за «доном» скрывается каменщик, древний плебейский аппетит понуждает Торквемаду – за несколько часов до собственной свадьбы – проглотить целую тарелку сырого лука, который «плохо подходил к красивым словам» аристократического события[372]. А в конце книги другое блюдо, его последняя попытка вернуться к корням – «Боже мой, дайте мне тарелку тушеных бобов, ибо пора парню вернуться в народ, к природе, так сказать!»[373] – приводит к страшной диарее и нескончаемой агонии.
Но Торквемада – это не только грубое физическое присутствие. «[Вы – ] олицетворенное преувеличение, – говорит он Крус, когда та начинает приставать к нему с просьбами приобрести титул маркиза. – Между тем как я – олицетворение золотой середины, чем и горжусь. Всякому овощу свое время. В данный исторический момент я отвергаю ваши аргументы»[374]. Именно язык, больше, чем тело, делает Торквемаду таким незабываемым. Что странно, поскольку обычно герои, занятые сомнительными сделками – Гобсек, Мердль, Балстрод, Верле, – бывают молчаливыми и скрытными. А Торквемада – ни в малейшей степени:
Я умываю руки и хвалюсь тем, что всегда признаю власть и не попираю законов. Одинаково уважая и Тир и Трою, я не скуплюсь на обол для уплаты налогов… Я человек дела, это верно, но я не состою в оппозиции и не суюсь во всякого рода макиавеллизмы. Я противник любой интриги…[375]
Нескрываемые претензии на классическую эрудицию («греки и троянцы», «макиавеллизм»), мертвые метафоры («умываю руки», «хвалюсь»), тяжеловесные трюизмы («на данный исторический момент»). Деньги дали возможность Дону Франсиско быть услышанным в обществе; теперь он говорит «громче»[376], и, подобно своему предшественнику господину Журдену, он желает raisonner des choses parmi les honnêtes gens [о чем угодно беседовать с порядочными людьми]. Поэтому он с неизбежностью становится мишенью насмешек, этого оружия, «часто применяемого в классовых конфликтах <…> и крайне эффективного для того, чтобы поставить <…> богатую буржуазию на место»[377]. В случае Торквемады насмешки связаны с очень специфическим речевым тиком:
Мое намерение, прошу заметить, было подать вам знак… Я – внимательный человек и знаю, как проводить различия. Поверьте мне, было очень неприятно, когда я после ухода осознал мой промах, нашедшее на меня <…> помрачение. Дон Франсиско отвечает, запинаясь, торопливыми фразами, не говоря ничего конкретного, говоря только, что питал убеждение что… и что он выказал эти проявления