купишь, так как в наших таёжных местах бензопилы, как вода в пустыне, в великой нехватке. Так и сяк я рвал за рога на себя пилу, но не тут-то было, а ель, словно похотливо возжелав земли, уже стремилась к ней, подминая и ломая хрупкий осинник, на нём не застревая. Ревёт, надрываясь за двух лошадей, вхолостую мотор, мечется вокруг и кричит что-то отец, проклиная день своего и моего рождения, а у меня на уме лишь одно, такое вот коротенькое: выдернуть пилу и успеть отпрыгнуть. Это медленно я рассказываю, происходило всё гораздо быстрее. И у отца не выдержали, видно, нервы: отбросил в сторону бастрик, метнулся ко мне и ткнул меня кулаком в спину. Завалился я в кучу обрубленных сучьев, ободрав лицо, а лесина ухнула рядом и затихла. И всё затихло, затаилось, кроме дождя и шороха осыпающейся хвои, и даже эха нет, какое в дождь эхо. Поднялся, гляжу – нет нигде отца, но я спокоен: ругань его и мать, наверное, дома слышит.
– Пила, придурок, цела, – кричит отец где-то поблизости, но где, пока не пойму, – цела или нет?!
Перевернул я ногой изуродованную машину.
– Капец, – говорю.
А отец:
– Где ты теперь, засранец, будешь доставать к ней полотно?!
А я ему:
– Ну а на что оно тебе теперь, к чему ты его – к телеге, что ли, станешь присобачивать?!
– О-о-о-ой! – слышу, застонал отец. – Покажи! – кричит.
Подмяло отца, слава Богу, удачно: тело в ветвях, а ноги под стволом, вдавило их в мох, но так, недошеверёдно, кости не повредило, – вот и болото, и кляни его после этого.
– Покажи, дурак! – слышу.
– А что, тебе легче станет?! – спрашиваю.
– Покажи-и-и-и-ы! – требует.
– Да ты же всё равно не видишь, – повернувшись на его голос, говорю.
– Сучья-то обруби, холера, и увижу! – кричит отец. – Я чё, так кругляшом лежать теперь и буду?! Рёбра-то вымнет, хоть и ветви!
Обрубил сучья, под нос отцу пилу поставил, он, шею выгнув, заорал:
– Да отнеси чуть-чуть!.. Блоха, ли чё ли… в глаза-то самые суёшь!
Отодвинул я пилу, спросил:
– Достаточно? – и сел на пень покурить.
Смотрел-смотрел отец на пилу, а потом плотно, как от дыма едкого, зажмурился и запричитал:
– Ох, мать честная, и дурак, ох, скотский род, и выродок! – И пока курил я, пока вырубал крепкий стяжок, пока пыжился, приподнимая комель ели, придавивший отца, многое о себе узнал и услышал впервые, узнал бы что-нибудь ещё, но был отправлен я от той деляны далеко, откуда не услышишь.
Освободившись, ель, к моему удивлению, отец пинать не стал, сел на неё, достал из пачки, что находилась в кармане его телогрейки, мятую, сырую папиросу и, растянув её кое-как, закурил, при этом так, будто наседка: ох-квох-ох-квох, – редко бывал таким он многословным.
Домой пришлось его вести. Опираясь на моё плечо, отец ковылял грузно рядом и всю дорогу зудил мне на ухо:
– Ну надо же, и вырастил же полудурков… Ну, полудурки, скотский род, и полудурки!
Как мне хотелось что-нибудь ему ответить, но уж очень больно другое плечо оттягивали мне сумка с инструментами, канистра с остатками бензина и отслужившая пила.
А дома «с устатку», на этот раз ещё и «с горя» – нас поджидала медовуха. В запотевшем, конечно, кувшине. И кувшин, конечно, старый, ворожейского производства, литра три вмещает, не меньше. И такой затем вот разговор:
– Они ведь, падлы, ни перед чем не остановятся, – говорит отец, вытирая от рыжей перги рот.
– Да, – говорю я, проделывая то же самое.
– Что? – говорит отец, шаря глазами по закуске.
– Не остановятся, – говорю я, проглотив солёный рыжик.
– Нет, нет, Ваня, – говорит отец, управившись с груздем. – Им бы только прибыль, а за чей счёт, какими путями – наплевать! Родителей своих не пощадят, где только денежками вдруг запахнет, – говорит отец. – Тогда, на Эльбе, зашустрили, прощупать нас, наверное, решили. А мы несколько залпов в ответ дали, сразу и очурались – завопили: ошиблись, дескать, обознались, союзнички, думали, товарищ Жуков, что не вы это, а немцы. Немцы!.. Смотри-ка, мать честная! Они ошиблись, скотский род!
– Да, – говорю я, – нашли время и место ошибаться.
– Да это так, конечно, дело ясное… А на Японию какого хрена бомбу сбросили?! – говорит отец.
– Две, – говорю я.
– Что? – говорит отец.
– Бомбы две, – говорю я.
– А-а, – говорит отец. – Тоже ведь неспроста: нас припугнуть хотели, дело ясное. Чё им японцы?!
– Да, – говорю я, – нашли способ нас напугать.
А отец, беспрепятственно пройдя своей дорожкой, выбрался спокойно на тракт и не оглядываясь:
– А Бога-то нет. Там, на войне, сразу всем, даже богомолам, понятно стало: нет его, Бога, а то бы выручал, спасал тех, кто молился на Него… всех одинаково косило, без разбору.
– Да, – говорю я.
– Чё – «да»? – говорит отец.
– Нет, – говорю я. – Был бы, – говорю, – так и капитализма бы не было, был бы везде социализм.
– То-то и оно, – говорит отец. – У нас там тоже не дураки сидят.
– Нет, конечно, – говорю, – дуракам у нас не там место, – говорю я, но не смотрю в жёлтые его, отца моего, глаза – пугаюсь.
И вскоре, к радости мамы, едва пробило полночь, покинули мы с отцом одновременно стол и разошлись мирно спать.
А это уже потом:
Провёл я в Каменске всю осень. И как-то решил накормить отца супом из дичи, картошка с грибами да с огурцами – те и мне уже приелись. Взял я ружьё, патроны по карманам рассовал и вышел из дому. А отец там, в ограде, сидит на ящике возле самого забора и головой в него, в забор, упёрся, а между лбом и бревном забора – лист бумажный. Ну, думаю, либо вздремнул, на солнышке раскиснув, либо в щель на соседей смотрит – соседи в своём огороде ботву жгли, – ну а бумагу, чтоб лоб не испачкать, подложил. Не стал отвлекать отца. Закрыл ворота, стараясь не брякнуть. И ушёл на охоту. Все окрестности испетлял, а никого не встретил, не вспугнул и возле самого Каменска уже, в ельнике, рябчиков двух подстрелил. И то суп, думаю, что ему, бульон будет – и ладно, отведёт душу – и хорошо. А домой прихожу и вижу: там же, на ящике, и сидит отец, и позы не изменил, не шевелится, только ветер, на закате ещё, наверное, поиграл на темени его седыми волосами – вздыбились. И огород пуст соседский – смотреть там уже не на кого. И сердце у меня ёкнуло. Тронул отца за плечо. Говорю:
– Папа.
Голову отстранил от забора – упал лист