— Кажется, в последнее время я только и делал, что слушал его. Ничего нового за последний десяток лет, знаешь ли.
— Не твоё. Моё, — она раскрывает объятия. Легко, непринуждённо. — Послушай.
Константин неверяще выдыхает, позабыв вдохнуть вновь. И не колеблется ни мгновения, с готовностью шагая навстречу, с трепетом смыкая руки за её спиной. И за гулко колотящимся в виски пульсом не слышит — почти не слышит — ржавого скрежета вдоль хребта, самодовольного и торжествующего рокота в глубине собственной грудной клетки. Почти не слышит.
Анна прижимается щекой к его груди — такая хрупкая, такая беззащитная в его руках.
— Так много времени… — шепчет она. — Прости, что мне потребовалось так много времени и такие дикие обстоятельства, чтобы понять самое важное, — она мягко утыкается лбом в его плечо, почти как в детстве. — Ты только знай: что бы ни случилось — я с тобой. Всем сердцем. Всей душой. Всем, что есть я.
Она чуть отстраняется, ловит его взгляд.
В её глазах стоят слёзы. В её глазах — нежность. В её глазах… Ох. Ох!.. К щекам мгновенно приливает жар, сердце грохочет горным обвалом, прорываясь сквозь липкую паутину холодной отстранённости. Как же безумно, как отчаянно, как же долго он мечтал, чтобы однажды, хоть однажды, хоть когда-нибудь, она посмотрела на него таким взглядом! Только… зачем слёзы? Ведь теперь всё будет хорошо, просто отлично, замечательно!
— Никого, никого ближе, дороже, нужнее тебя, — шепчет она — как тогда, совсем как тогда, в тот памятный вечер в серенской таверне. — И я…
«Не отдам», «только мой», «навсегда», «мой…» — Константин читает по губам, ловит вибрацию, тепло дыхания, вдруг запоздало понимая, что отчего-то больше не слышит слов. Не слышит вообще никаких звуков. Не слышит?..
Кольцо рук за его спиной сжимается крепче, притягивает ближе — так, что становится трудно дышать. Сильно, почти больно. Боковым зрением он улавливает голубоватое свечение, чувствует странное покалывание под кожей.
Он хочет отстраниться. Хочет спросить, что происходит. И… не может. Не может произнести ни звука. Не может пошевелиться, будто оцепенел. Что… что она делает? Что она делает с ним?!
Въедливый скрежет меж позвонков обращается колотящейся в груди яростью, утробно воющим страхом, раздирающим внутренности чёрными когтями. Нет, нет, только не снова!
А потом мир взрывается болью, ввинчивается в уши оглушительной какофонией: хрустом ломаемого хребта, влажным треском раздираемых мышц, свистом воздуха из разорванных лёгких, грохотом раскалённых гвоздей, с размаху вбиваемых в голову.
Константин не может даже закричать. Не может закрыть глаза, не может не смотреть на напряжённую складку над переносицей Анны, на её закушенные до крови губы, на её болезненно зажмуренные глаза. За что, за что она так с ним?!
Больно. Почему он до сих пор жив? Почему не свалился мешком переломанных костей, выпотрошенный, вывернутый наизнанку?
Яростный рёв в груди становится громче, сводит лёгкие судорогой, рвётся наружу. И лишь когда землю вспарывают древесные корни, извиваясь, хлеща чёрными кнутами, пытаясь дотянуться до Анны, не задев при этом его самого, Константин неожиданно понимает, что весь этот кошмар происходит лишь в его голове. Что это происходит не с ним.
Корни змеями вьются по ногам, ползут выше, пытаясь разорвать объятия, раздирая острыми ветвями и одежду, и кожу. Выпуская шипы. Нет, нет, он же не приказывал им, не приказывал! Анна беззвучно всхлипывает, когда древесные иглы вонзаются и режут ей руки, когда чёрная кора окрашивается алым. И не разжимает объятий. Не отпускает рук.
«Нет, нет, нет!!! Прекрати!», — в отчаянии приказывает Константин мятущейся в нём чудовищной мощи, изо всех сил пытаясь вернуть себе контроль. И не может. Не может! Сила не слушает его. И никогда не слушала. Только нашёптывала свою волю, заставляя его поверить, что та воля — его собственная. Он с оглушительной остротой понимает это лишь сейчас. Он понимает это слишком поздно: когда чёрные корни с треском прорываются промеж его собственных рёбер, когда навылет прошибают Анне грудь. И ещё. И снова, снова, снова. Константин хочет орать от ужаса, но в лёгких нет ни капли воздуха. Он хочет оттолкнуть её, он хочет отпрянуть сам, но всё также не может пошевелиться.
По щекам Анны текут слёзы. Но она по-прежнему не разжимает рук.
И тогда он видит. Обратив взор внутрь себя, Константин с ужасающей ясностью видит липкие нити чёрной паутины, расползающиеся от его собственного сердца. Видит ледяную чёрную воду, вместе с кровью разносящуюся по каждому миллиметру его тела.
Содрогаясь от ужаса и отчаянья, Константин конвульсивно пытается уцепиться за то, что осталось в нём от него самого, лихорадочно собирает все последние крупицы собственной воли. Если он превратился в тьму, способную уничтожить ту единственную, ради которой он живёт, то пусть тогда он больше не будет жить. Пусть его не будет вовсе.
Парализованные губы размыкаются, воля обращает беззвучное слово в клинок, направляет остриём внутрь себя, в самое сердце черноты, в собственное сердце:
— Ос-та-но-вись.
Тишина обрушивается на него так внезапно и так оглушительно, что режет барабанные перепонки в тысячи крат больнее многоголосого воя, ревущего в голове секундой ранее.
Нет больше шелеста ветра в сухой траве, давно ставшего столь же привычным, сколь и шум крови в собственных жилах. Нет больше гулких вибраций земли, нет плеска ручьёв, нет едва слышного царапанья ростков, раздвигающих почву. Константин словно оглох. И ослеп, наверное, тоже: хотя бы частично. Потому что собственные руки, всё ещё судорожно стиснутые на плечах Анны, кажутся какими-то странными, неправильными: бледными, без следа перевивающих их чёрно-зелёных жил.
Стоит ему лишь чуть разжать сведённые пальцы, как Анна тут же оседает — так быстро, что Константин едва успевает подхватить её почти у самой земли, спотыкаясь, оскальзываясь на… крови.
Доли мгновения он непонимающе смотрит на окровавленные чёрные обломки, которыми щетинится её грудь. На тонкую струйку крови из приоткрытого рта. На закрытые глаза.
И захлёбывается отчаянным криком. Нет-нет-нет, нет!!!
Трясясь, будто в лихорадке, Константин приподнимает её голову, бережно укладывает к себе на колени. Касается лица, в нарастающей панике понимая, что его дрожащие руки пусты. Что под его пальцами больше нет невидимых струн, что по его жилам больше не струится сила, способная помочь, исправить, отменить сделанное.
«Ты не боишься разрушить что-то важное? — спрашивает из глубин памяти её усталый и печальный голос. — Сломать то, что уже не сумеешь исправить?»
Он уже не кричит — он воет, ревёт бьющемся в агонии зверем, задыхаясь, надсаживая горло, разрывая лёгкие.
Где, где эта проклятая божественная сила в тот единственный момент, когда она действительно нужна?! Когда её жизнь кровью утекает сквозь пальцы?.. Ничего, ничего не осталось, ни единой капли… Слабый. Ничтожный. Смертный.