Фелица между тем проводит в августе свой отпуск на Северном море, на острове Силт. Ее письма становятся более резкими, более короткими, более безличными. И, конечно, Кафка тотчас бьет тревогу. К чему эта новая увертка? Мы снова вынуждены прибегнуть к догадкам. Можно предположить, что ввиду возражений, сомнений, мучений, продолжавшихся после того, как она дала свой ответ, она наконец разочаровалась и решила, что им никогда не удастся разорвать этот порочный круг. Но, может быть, причиной тому явилось лишь беззаботное отпускное настроение: Фелица имела полное право забыть на время все эти драмы, которые с трудом могла осмыслить. Во всяком случае, когда Кафке приходит странная мысль предложить ей заехать в Прагу на обратном пути из Силта в Берлин, она откажется. Ей кажется более разумным, чтобы Кафка приехал в Берлин. Впрочем, он, может быть, и принял бы это предложение, несмотря на расстройство, в котором пребывал. Но в Вене должен был состояться международный конгресс организаций по оказанию помощи и предупреждению несчастных случаев, и его директор Роберт Маршнер просит Кафку сопровождать его туда. Он уезжает 6 сентября, обещая Фелице встретить ее в любом месте в Берлине или в Дрездене сразу после своего возвращения. Неделя, которую он провел в Вене, была одной из самых плачевных в его жизни: он плохо устроился с жильем, его все раздражает, его выводят из себя люди, с которыми он встречается. Одновременно с конгрессом по страхованию в австрийской столице проходит II международный сионистский конгресс; он присутствует на нескольких его заседаниях, так и не испытав интереса к происходившему.
Он покидает Вену 14 сентября и едет в Триест и Венецию. Именно из Венеции он посылает 16 сентября письмо Фелице, которое, по его мнению, должно быть последним. Зачем продолжать это бесполезное преследование, которое может привести к еще большим несчастьям? «Я здесь один, я почти ни с кем не разговариваю, разве что со служащими гостиницы, я переполнен печалью, и однако у меня такое чувство, будто я нахожусь в состоянии, которое мне подходит, в состоянии, дарованном мне внеземной справедливостью, в состоянии, которое я не имею права покидать и которое я должен испытывать до самого моего конца». Несколькими днями раньше он мечтал о сожительстве с женщиной, которая, может быть, смогла бы примириться с присущими ему противоречивыми требованиями. «Жить вместе, каждый свободно, каждый сам для себя, не будучи ни формально, ни реально женатым, довольствуясь лишь тем, что вместе, исполнив последний демарш, ведущий за пределы мужской дружбы, остановиться у самого края границы, мне предназначенной, там, где нога уже готовится ее пересечь».
Но он знает, что это всего лишь мечта и что такого союза не существует. Он ссылается на пример Грильпарцера, который всю свою жизнь поддерживал нежную дружбу с одной из сестер Фрёлих. Но, добавляет Кафка, «это была невыносимая жизнь, исполненная вины, отвратительная и, кстати, похожая на ту, на которую я, возможно, мог бы быть еще способен, конечно, ценой более сильных страданий, поскольку я слабее, чем он».
И в письме из Венеции он вновь возвращается к формуле, которой уже воспользовался 26 мая: «Что делать, Фелица? Нам надо расстаться». Так завершался новый эпизод, которому не суждено было стать последним. Переписка к этому моменту заняла ровно год, она полностью парализовала литературное творчество и подвела Кафку к одному из самых жестоких кризисов в его жизни. Однако связь с Фелицей будет продолжаться еще четыре года: «Не пиши мне больше столько», — попросил однажды Кафка в августе. Интенсивный обмен письмами — признак того, что что-то не ладится. «Мир обходится без писем». Не существует переписки, подобной этой, кроме, может быть, переписки Клейста со своей несчастной невестой Вильгельминой фон Ценге. Там тоже все было исподволь вызвано беспокойством сексуального характера, а тот же садомазохистский комплекс доминировал в обоих случаях, однако с той только разницей, что у Клейста превалировала садистская составляющая, а Кафка же, наоборот, испытывал потребность в том, чтобы заставлять страдать себя самого. «Едва ли факты служат мне препятствием, — пишет он Фелице 30 августа 1913 года, — скорее, это страх, непреодолимый страх, страх перед возможностью быть счастливым, наслаждение и приказ мучить себя ради высшей цели».
В Венеции Кафка остается всего лишь несколько дней. 20 августа он уже в Вероне, откуда посылает Фелице открытку. Затем он направляется на озеро Гард. В Дезенцано, где делает несколько записей в интимном дневнике, им, похоже, овладевает глубочайшее отчаяние. «Мое единственное ощущение счастья заключается в том, что никто не знает, где я нахожусь. Если бы я смог найти возможность, чтобы это длилось вечно! Это было бы гораздо более справедливо, чем смерть. Я опустошен и лишен смысла во всех уголках моего существа, даже в чувстве моего несчастья /…/. Но эти жалбы не утешают меня. Я остаюсь абсолютно инертным, я словно большой камень, в самой глубине которого еще колеблется огонек маленькой души /…/». Он направляется к одному из тех санаториев, в которых охотно бывает. Санаторий этот находится в Рива. Общество, которое он там встречает, не из тех, чтобы ему понравиться. Здесь находится одна русская женщина, которая вроде бы не против провести с ним ночь. Она гадает ему на картах и, хотя он прикидывается, что не верит подобного рода предсказаниям, он не может остаться равнодушным к тому, что ему постоянно выпадает одиночество.
Но есть здесь также совсем юная девушка, швейцарка, живущая около Женевы. Она не еврейка, у нее хрупкое здоровье, она еще совсем незрелая и очень обаятельная. Понятно, что между Кафкой и ею не может быть и речи о длительной связи. У них впереди всего лишь десять санаторных дней в Риве. Когда Кафка попытается затем описать чувства, которые их объединяли, он не сумеет этого сделать, настолько они были неуловимы и почти ирреальны. Девушка занимала комнату над ним, и они общались при помощи импровизированного кода, стуча в потолок, или же Кафка ловил ленту, которую она спускала из своего окна. Он часами просиживал так, опершись о выступ своего окна. Он отправлялся с ней кататься на лодке, созерцая ее улыбку. Эти детские забавы, эти отношения, к которым секс не имел никакого отношения, эта любовь без будущего — все это было как раз тем, в чем Кафка нуждался в данный момент. Девушка настояла на том, чтобы ее имя никогда не называлось, и она известна лишь по своим инициалам — Г. В. Но отныне она станет частью личной мифологии Кафки. Она присоединится к анонимной подруге из Цукмантеля, которая вошла в жизнь Кафки семью или восемью годами раньше. До встречи с Миленой они останутся двумя единственными реальными любовными приключениями, о которых Кафка сохранит воспоминания.
Три месяца спустя он расскажет Фелице об этом инциденте, который едва ли заслуживает названия приключения: «В моем тогдашнем опустошенном и безутешном состоянии моим вниманием могла бы завладеть и гораздо более ничтожная девица». 28 сентября он писал Максу Броду из Ривы: «Но и тут все вполне ясно, и вот уже две недели как все закончилось. Мне надо было сказать, что я не могу, и я действительно не могу». Простая мысль о свадебном путешествии ему кажется ужасной, попытка взять женщину за талию — делом немыслимым. И однако: «И хотя все уже дело прошлое и я больше не пишу и никакой писанины не получаю, тем не менее, — тем не менее я еще от этого не отделался /…/. Я не могу жить с ней и не могу жить без нее. Из-за одного этого мое существование, до сих пор по крайней мере хоть отчасти милостиво скрытое от меня, стало совершенно открытым. Меня должны палками изгнать в пустыню». Вот что принесла любовь — настоящая или мнимая, в конечном итоге, безусловно, настоящая, которую он питал к Фелице: эта любовь открыла его самому себе.