Они уже почти все и закончили, подготовительные к приходу мастеров работы. Осталось счистить только кусок стены над камином — и все, можно было бы даже удалиться из дома на пляж, все же лето, воскресенье, Маруся могла и отпустить. С намерением побыстрее освободиться Серафима перетащила тяжелую стремянку к камину, взобралась снова и потянула мокрый отпузырившийся бордюр.
«Солдаты Антонеску!» — прочла она с изнанки.
Обрамленная жирной черной полосой, удаленная от газетных колонок широким полем, чтобы не пачкала близким соседством наши горькие сводки с фронта, городской газетой была представлена жителям и защитникам осажденной Одессы румынская листовка.
«Город перед вами, — говорилось в ней, — не только самый крупный порт на Черном море, но и ворота в плодородные степи Украины. Скоро вы сможете получить большие земельные наделы и привезти сюда ваши семьи, вас ждет процветание. Но доступно это будет исключительно тем, кто проявит бесстрашие при штурме. Если же кто-нибудь повернет назад, без жалости и сожаления будет расстрелян. В наступлении за вами всегда будут следовать пулеметы специального отряда. Солдаты! Будьте на вершине вашей судьбы!»
— Ты опять читаешь?! Сейчас время — читать?! — У Маруси глаза становились белыми, когда она злилась.
Читать было — не время.
Маруся перестала размазывать метлой известковую кашу, оцепенела.
— Безумная!
Но — ничего. Вот уже подпрыгнула, как молодая, выдернула из Серафиминых рук свисающую полосу, вот уже сгребла на полу оборванные обои в кучу, приплюснула ногой, замотала в лохматый рулон, в охапке потащила вон, рассыпая по коридору пыль и обрывки.
— Ну, никакого почтения к истории! — Серафима конечно же спустилась со стремянки и, постояв перед зеркалом, отправилась тоже во двор. Они встретились посреди двора на солнышке. — Ну, никакого археологического трепета!
— Безумная, ленивая и наглая! — ответила Маруся, уходя в дом. — Ищешь повод ничего не делать!
Серафима разворошила выброшенную в ящик охапку обоев, аккуратно вырвала листовку.
Из окон по-воскресному пахло горячим компотом, ванилью, где-то жарилась картошка. Три рыжих кота разлеглись на разогретых квадратных плитах дворового мощения перед подвальным окном бабушки Смульской, три черных — перед окном бабушки Замройской. В приямке окна бабушки Гончарук кудахтала привязанная за ногу курица, может быть, собиралась снести яйцо. Уже отцвело абрикосовое дерево, на нем завязались никогда не вызревающие в городе абрикосы — их съедали зелеными. Ласточки выстроили два гнезда под балконом флигеля, то вылетали оттуда, то возвращались. Горлицы слаженно стонали на карнизах под крышами, казалось, пляшут где-то поблизости незримые цыганки: а! а! а!
Как благодарна была Серафима Марусе за то, что она сумела исхитриться и они снова здесь, в этом дворе! Тут не упала бомба, сюда не влетел снаряд, здесь все естественно ветшало само собой — ссыпались потихоньку завитки лепнины на фасаде флигеля с террасой, обламывались круглые балясины террасы, из двух мраморных ваз на акротериях одной уже не было, другая качалась. Но войной их двор не тронуло, даже тополь не сгорел, хотя именно в тополь, в густую его крону однажды, когда Маруся дежурила на крыше, упала зажигательная бомба, застряла между ветвей, но не зажглась, и тополь — вот! — цел и высок, прям, как веретено.
Было только самое начало лета, конец мая. Дворовые кошки еще по-весеннему скреблись о тополиный ствол, раздирая кору. На голой лозе дикого винограда совсем недавно лопнули красные почки, и из каждой одновременно выпростались пять красных шерстистых созданьиц, пять щербатых листочков, как костерик из пяти пламенных языков. В их дружной повадке, в самой идее одновременного рождения угадывалась игра, какая-то уловка для веселья. И вот — так быстро! — это уже густая темная зелень зрелого лета, и понятно, что из одного рождающегося узла на лозе вышло не пять листьев, а один пятерной, и независимость их друг от друга была только кажущейся.
— Все равно уеду куда-нибудь! — буркнула Серафима виноградному дереву. — Я чувствую! Москва!
Серый пыльный ствол завернулся у основания сложной петлей наподобие морского узла, об него тоже, изгибая спину, точили когти дворовые кошки, он сам по-весеннему все еще потягивался, кряхтел, скрипел и сбрасывал сморщенные прошлогодние ягоды, — раздавленные, они оставляли на плитах двора лиловую кляксу, двор казался забрызганным школьными чернилами.
— Здрасьте!
— Привет!
— Ну как?
— Нормально.
В углу двора была сброшена куча угля. Это Жорик Замройский, женатый бабушкин внучек, озаботился топливом на предстоящую зиму после ведь не бесконечного же лета. Хозяин. Вот он вышел из сарая с двумя ведрами, криво кивнул Серафиме, кисло спросил: ну как? Их отношения сложились еще в детском саду, в отпетой средней группе.
— Ах, Жорка, — дразнила его Серафима в школьные времена. — Не хочешь на мне жениться, товарищ называется!
— Комар пусть на тебе женится! — отвечал он, и они смеялись, но доброты в их обоюдной шутке было мало.
«Почему я тебя так не люблю? — казалось, говорила она ему. — Ну, не люблю, хоть убей! С самого детского сада, то есть всю жизнь!»
«А я? Так чтоб ты знала — еще хуже! — казалось, отвечал он. — И что делать?»
Он вдруг надумал вымыться под краном, освежиться, стянул тельняшку, стал плескаться у водопроводной колонки в виде грота с дельфином, стал размазывать на руках и щеках жирную угольную пыль.
— На пляж идешь? — спросил он пригласительно, подсунув под струю затылок и взглядывая на нее снизу сквозь потемневшие от воды ресницы. От его затылка разбрызгивался фонтан.
— Ремонт! — вежливо отказалась она, как будто, не будь ремонта, тут же и составила бы ему компанию.
— А мы пойдем. — Он недавно женился и повсюду говорил «мы».
Он выпрямился, стряхивая с себя капли, растирался ладонями.
Славный парень, добродушен, лицо подсолнухом, брови домиком, спортсмен — гоняет велосипед за команду «Водник», рассчитывая через спортобщество попасть в загранплавание. Никакого зла за ним не числилось, только та история в лагере «Зорька», когда он распустил язык и весь лагерь знал, что в детском саду, в средней предвоенной группе, они с Серафимой играли за шкафом в доктора.
— Жорка! — сказала Серафима ласково. — Мы ведь с тобой знакомы всю жизнь! С детского же сада!
— Ха! — нечисто заулыбался он. — Еще бы! Все друг про друга знаем! — Он натянул на мокрое тело тельняшку, расправил плечи.
— Нет, серьезно! — говорила Серафима. — Нами столько вместе пережито! Помнишь, как мы осколки собирали после отбоя? Помнишь мираж? Ну, кораблик парусный? В парке! Не помнишь? Ты же первый его заметил, мы с тобой шли в паре, ты сказал басом: «Корабль!»
Нет, мираж он не помнил.
— Да ты что! Ну как же, Жорка! — рассердилась Серафима. — Такое не забывается! Нас вели на прогулку, мы шли в одной паре, ты первый увидел на небе мираж и сказал басом: «Корабль!» И все встали на месте, как суслики посреди мостовой, воспитательница чуть с ума не сошла — так мы остекленели! Не помнишь?! Парусник на небе не запомнил?!