своему богу. Или вы не желаете молиться? Ведь это ваша прямая обязанность…
– Я всегда готов молиться, – тихо ответил наконец священник.
Через два дня заранее извещенное население явилось в храм. На церковной паперти был выстроен «для порядка» взвод немецких автоматчиков. Немцы не понимали по-русски ни слова, но с интересом следили за происходящим.
В облачении, которое ему наспех сшили по приказу коменданта из темного орудийного чехла, с белым, из соснового дерева выточенным крестом на пруди, священник начал богослужение.
«Граф Монтекрист» появился в церкви с некоторым опозданием. Он с большим достоинством проследовал мимо выстроившихся на паперти немецких солдат и мимоходом так важно на них посмотрел, как будто это был почетный караул, выставленный в его честь. Потом он протолкался в церковь и здесь заметил Трубникова, стоявшего в почтительной позе за спиной коменданта.
– Да придет царствие твое, – доносился с амвона старческий, чуть дребезжащий тенорок отца Евтихия.
«Граф Монтекрист» вплотную приблизился к Трубникову и выразительно прошептал ему в самое ухо:
– Что, дрожишь, шкура? Всю тюрьму опозорил, паразит! Только пикни – от тебя мокрое место останется!
Трубников, странно икнув и энергично замотав головой, дал понять, что он и не думает «пикнуть» и что «граф» может быть абсолютно спокоен. Затем, скривив дрожащие губы, что должно было обозначать радостную улыбку по поводу их дружеской встречи, он протянул Мишкину руку Но «граф» не подал Трубникову руки.
Завершив молебен, священник приготовился к проповеди. В набитой народом церкви стояла неимоверная духота. Комендант вытер фуляровым платком вспотевший лоб. Его радовало, что все проходит так чинно и торжественно и при таком большом стечении публики. Молебен явно удался. Но стоять в этой душной церкви было невыносимо. Сделав знак Трубникову, чтобы он оставался следить за порядком, комендант пробрался к выходу и ушел.
Священник откашлялся. В церкви стояла напряженная тишина. Немецкие солдаты с любопытством заглядывали в распахнутые настежь двери.
Вытерев платком мокрый от волнения и духоты лоб, священник начал проповедь.
– Братья и сестры во Христе, – тихо произнес он, и глаза его заблестели от слез. – Неисповедимы господни, и велика милость всевышнего, но чисты должны быть руки, возводящие храм божий… Ибо не приемлет господь клятв иудиных и не нужны ему дары из окровавленных рук. Мудро сказано было в древности: «Не верьте данайцам, дары приносящим…»
Священник остановился и с трудом перевел дыхание. От волнения он едва владел голосом. Словно шелест про. шел по церкви… Где-то в углу навзрыд заплакала женщина, но соседи зашикали на нее, и опять стало тихо.
– Православные, – снова начал отец Евтихий. – Не в том состоит вера истинная, чтобы отбивать поклоны в храме, лукаво отстроенном врагами нашими. Не в том благочестие, чтобы покоряться безропотен супостату и подставлять шею, подобно скоту, в ярмо. Не покоряйтесь псам немецким, братья, не предавайте русской земли, уповайте; на храброе воинство паше, на наш народ, которому не бывать под немецким игом!.. Господи боже спасения нашего, призри в милостях и щедротах смиренные рабы твоя, се бо врази наши собрахуся на ны, хотяща погубити нас и разорити святыни наши! Молимся о еже сохранитися стране нашей от гада и губительства германского! Молимся о победе и многолетии русскому воинству. Аминь!
– Аминь! – загудела церковь. – Аминь!..
«Граф Монтекрист», остолбенев, смотрел на священника. Потом он оглянулся вокруг и увидел, как беззвучно плакали люди, как слезы ручьями текли из их глаз, как надеждой светились их измученные лица. Он вгляделся еще внимательнее, и сердце его сжалось от боли и нежности к своим землякам – такая печать страданий была на всех этих лицах.
И, может быть впервые в своей жизни, «граф Монтекрист» заплакал. Он плакал по-детски, не вытирая слез, беспомощно всхлипывая и сморкаясь. Плакал он потому, что понял внезапно с предельной и горькой ясностью, все, что он до сих пор делал и чем гордился, было но то, совсем не то, что следовало делать, и дальше нельзя так жить, как волк, в одиночку, нужно на немца идти вместе со всеми, дружно, в строю. Он, который в глубине души всегда любовался собой и мысленно с гордостью говорил о себе: «Орел», теперь остро ощутил бессмысленность своего удальства и бессилие своего одиночества. Одинокий, скорее похож он на заброшенного галчонка, чем на орла, подумалось ему внезапно.
…Печальна жизнь покинутых галчат,
которых ветер перебросил через крышу…
Эти две строчки неизвестно где и когда им прочитанного стихотворения пришли ему вдруг на память. И, шепча эти слова, которые мгновенно приобрели для него удивительный, полный необыкновенной важности смысл, он быстро вышел из церкви.
Но уже на паперти, увидев все еще стоявших там немецких автоматчиков, «граф Монтекрист» остановился, скорее почувствовав, нежели сообразив, что он не сделал чего-то очень важного, необходимого, без чего ему отсюда нельзя было уйти.
Он вернулся в церковь и, подойдя к Трубникову, стоявшему с посеревшим лицом посреди толпы, которая не расходилась и молча, выжидающе глядела на «бургомистра», взял ого за руку.
– Слушай, – сказал «граф» таким голосом, что кровь застыла в жилах у Трубникова: – коменданта не было, когда говорил этот священник. Но ты… ты был здесь. Ты все слышал! И вот… если… если хоть волос упадет с головы этого человека, тебе не жить, не спрятаться от меня, не уйти!
По мере того, как Мишкин произносил эти слова, кровь заливала его щеки, лоб, все его лицо. Сам того не чувствуя, он дрожал всем телом. С нечеловеческой силой сжав руки Трубникова, он, казалось, насквозь прожигал его поистине страшным взглядом.
И Трубников, цепенея от ужаса, смотрел остекляневшими глазами на «графа Монтекриста» и, не слыша собственного голоса, бессмысленно повторял:
– Охраню… охраню… охраню…
* * *
«Граф Монтекрист» покинул город на рассвете. Он и сам еще не знал, куда идти и как связаться с партизанским отрядом, но был уверен, что рано или поздно разыщет его и найдет в нем себе место.
С детских лет ему хорошо были известны все окрестности, все проселочные дороги и большаки в этих родных ему краях.
В первый день «граф» прошел километров тридцать и к вечеру остановился на ночлег в одной деревушке. Разговор с женщинами, оставшимися в деревне, не дал никаких результатов в смысле выяснения местонахождения партизан. В ответ на его осторожные расспросы бабы только угрюмо отмалчивались или коротко отнекивались.
Чувствовалось, что они ему не доверяют и ничего не скажут.
– Не верите! – вздохнув, сказал бабам «граф». – Эх, не видите, дуры, что за человек перед вами… Думаете, я для фрицев узнать хочу?
– Зря ты, сынок, осерчал, – произнесла, одна из баб, совсем уже пожилая женщина. – Ничего мы знать не знаем и ведать не ведаем. А что дуры мы, так это уж верно, что дуры. И вовсе темный народ.
Бабы засмеялись и ушли.
«Граф» понял, что толку от них не добьется. Тогда он решил порасспросить стариков. Встретив у околицы какого-то столетнего деда, он любезно угостил его табачком и присел рядом с ним на бревне.
– Что, дедушка, – спросил он, – сыновья-то, небось, фронте? Один остался?
– Снохи есть, – коротко ответил дед, обходя таким образом вопрос о сыновьях.
– Ну а сыновья-то все-таки где же? – не унимался «граф». – В армии или еще где?
Дед прищурился, внимательно посмотрел на «графа» и, подумав, ответил:
– Известно где! В почтовых ящиках…
– Где? – удивился «граф».
– В почтовых ящиках, – повторил старик. – Николай был в почтовом ящике нумер 5562, Сергей – в ящике нумер 5678, а Иван – в нумере 4126. Так и шли по нумерам. Не один мои сыны – во всем колхозе так. Ну, а теперь, как припер в наши места герман, так и писать стало некуда.
– Некуда, а номера вот помнишь, – подмигнул ему «граф». – На всякий, видно, случай.
Дед еще раз метнул в «графа» острый, внимательный взгляд и спокойно сказал:
– А что ж – нумер не конь, овса не просит. Что ж его забывать! Может, когда и сгодится… Наше дело темное. Мы в политике не разбираемся – что, как и к чему. Кто его знает?.. Может, и сгодится…
Разговор как будто начинал клеиться. После нескольких фраз о погоде, о фрицах,