по тротуару, и она тащит меня на террасу соседнего бистро. Я отговариваюсь работой, но в ответ: Ой, брось, десять минут на кофе у тебя найдется, как раз проходит официант, и она, не спросив меня, заказывает два – американо для себя, эспрессо для меня, мне не оставили выбора, и мне это нравится, что она так резка со мной, почти груба, что заставила меня остановиться, поговорить с ней. Я сажусь, смотрю на нее, и в этот момент какой-то приводной ремень лопается во мне, прорывается плотина. Какое-то время, показавшееся мне бесконечным, хотя прошло, наверно, всего секунд десять, я медлю, меня одолевает искушение вывалить ей все, прямо здесь, у прилавков рынка. Рассказать обо всем, что произошло с того дня, когда кузен явился в дом, выложить все, что я скрывала, например, почему не пришла на ее день рождения в январе. И все-таки – нет. Что-то во мне одумалось. Невозможно произнести эти жалкие слова, не имеющие к нам никакого отношения, беда, насилие, мучение, подозрение, и назвать связанных с ними злодеев, и про уязвимых детей, приемные семьи, нет, не хватает духу выстроить фразы, которые станут нам приговором. Слишком страшно, что Жюльетта усомнится, что хотя бы на миг вообразит нас проблемной семьей, увидит во мне недостойную мать, мать-ехидну, злую мачеху, и представит моих детей со змеей в кулаке [13]. Поэтому я лгу. И чтобы Жюльетта не заметила неизгладимого образа кузена в моих зрачках, я опускаю глаза, скрывая его за усталостью и гневом. Мы говорим о работе, о детях, о ковиде – и все. Ладно, мне пора. Жюльетта целует меня, берет обещание вскоре увидеться и не замечает, что я скрестила пальцы.
* * *
Дети теперь стараются разговаривать с кузеном как можно меньше. Фразы, которые они удерживают в брошенных на меня взглядах, мне как острый нож. Я угадываю их страх по обгрызенным ногтям Лу, по дрожащим коленкам Габриэля, по их опущенным плечам, по едва заметному, но постоянному напряжению их затылков. Сколько усилий, чтобы запереть на замок наши реакции, заткнуть рты, заморозить лица, обездвижить руки и ноги, которые больше никогда не отбивают такт… Нам удалось научиться жить в новом теле, без смеха, без крика, без следов и отголосков. Но какой ценой? Теперь я больше боюсь не кузена, а нас. Тех, кем он заставляет нас быть. Мы – шарлатаны, мы – незнакомцы, никуда не годные родители и дети в мертвом доме. Александр больше не свистит, когда бреется, Габриэль больше не слушает музыку, Лу больше не поет за играми и даже не загружает новые сказки в свою читалку. Я больше не пишу, не смею встать, чтобы подоткнуть Лу одеяло, а ведь погладить ее волосики во сне, полюбоваться спящим детством, которое еще сохранилось в пухлости щечек и ручек, – это то, что я люблю больше всего на свете. Но хуже всего, что нам больше нечего сказать друг другу даже за пределами квартиры. Остались только самые лаконичные разговоры да жалкие беседы о погоде. Я понимаю это, придя за дочерью в школу однажды в пятницу. Невольно ругаю холода и прекрасно вижу, что нам не доставляет удовольствия даже заход в любимую кондитерскую. Ты уверена, что это не слишком много? – перебивает меня Лу, когда я заказываю официанту три макарона и два горячих шоколада. Слышать после каждого глотка: Мы ему не скажем, правда, мама? – меня убивает. Кузену больше не надо ничего делать. Он заразил нас всех, колонизировал наши тела и стал полноправным хозяином наших мыслей, которые давно стреножил, как и нашу речь. К чему бежать, если не спастись, если, даже отсутствуя, этот человек остается с нами, в нас?
* * *
Полгода делать вид, как будто.
Как будто я не под наблюдением,
Я, несчастная мать, заподозренная в дурном обращении
Защитой детства.
Мне хочется, чтобы все кончилось.
Вернуться к нашей прежней жизни.
До 119, до него, до этого безумия.
Когда же все это кончится?
Трагик отказалась мне это сказать вчера,
когда я ей позвонила.
Я молча коплю ненависть.
Я могу ее потрогать
И чувствую, что рано или поздно она прорвется.
* * *
Лето приближается большими шагами, еще три месяца, и оно наступит. Брат звонил мне днем, предложил снять квартиру в Ле Туке на вторую половину июля. Ту же, что три или четыре года назад, помнишь? Да как же, знаешь, на дамбе, не доезжая Фонтенбло, прямо напротив Элио-Пляжа, так кузены смогут ходить в клуб пешком. Когда он это сказал, я ударилась в панику, не понимая, как он узнал, пока до меня не дошло, что он имел в виду наших детей. Я говорю да, Да, конечно, я рада. Но Максим вряд ли почувствовал эту радость на другом конце линии, потому что попросил подтверждения. Я еще раз ответила Да, усиленно изображая энтузиазм, хотя ни в чем не была уверена. Отпустит ли нас наш кузен? А что если он заставит нас остаться в Париже на все летние каникулы или, хуже того, поедет с нами в Ле Туке?
* * *
Мне кажется, по ватной тишине наших вечеров, по этой безмолвной мягкости, в которую мы вчетвером кутались, я скучаю сильнее всего. Я не могу больше выносить ужины впятером. А эти вечера втроем! Остаться с ним тет-а-тет, когда убрано со стола, младшая спит, а у старшего конфискован смартфон, – это всего тяжелее. Александр считает своим долгом не дезертировать из гостиной и продолжает торчать там с ромом и планшетом. Я у себя дома, насколько мне известно, шепчет он мне, когда я удивляюсь, Да как ты можешь? Лично я разговаривать с ним, когда он достает свой скарб, ставит насос, раскладывает спальный мешок и матрас, потом смотреть, как он преспокойно его надувает, как ни в чем не бывало, будто бы мы пригласили его на одну из пижамных вечеринок, которые так любила Лу еще недавно, – нет, не могу, это выше моих сил, и я иду спать. В своей постели я еще чувствую себя лучше всего. Не так плохо, будет, пожалуй, вернее.
* * *
Я хотела, чтобы все кончилось, и вот, ирония судьбы, кончилась я. Прикована к постели, распята на матрасе. Вчера, когда прозвонил будильник, я не смогла встать. Была просто физически неспособна. Спину