деле.
Каждая незначительная деталь сыграла в событиях свою определенную роль и в конце концов привела к тому, что все было так, как было. Мы устали после тяжких трехдневных скитаний. Если кому-либо приходилось ночевать под открытым небом во время грозы и под дождем, тот поймет, как это одно могло вымотать нас, не говоря уж обо всех других наших бедах. Теперь же мы ощущали такую бодрость, словно не было мучительного перехода от опушки леса до тесной кухоньки шахтерской квартиры и будто бы все это время мы долго и крепко спали.
Вот мне и кажется, что странник в пустыне, набредя на оазис, испытывает такие же чувства…
Под коваными сапогами жандармов то и дело осыпался дорожный шлак, но здесь жандармерия искала не нас. Мы просто делили опасность вместе с тысячами других рабочих. Хоть на винтовках жандармов сверкали штыки, мы были среди своих, нас было много, и мы ощущали свою грозную силу. Наши сердца переполняло радостное чувство: больше не надо притворяться и лгать. Не надо было повторять историю о «будапештских безработных металлистах» и вообще ничего не надо было говорить. Прочли ли они в газетах, что нас ищут, не знаю. Да и было ли им точно известно, кто мы и откуда? А может быть, им было достаточно одного: мы их товарищи по убеждениям, их соратники по борьбе и нас преследуют. Они ни о чем не расспрашивали, а когда мы сообщили о себе кое-какие подробности, моментально всё поняли.
Мы жадно поглощали картофельную похлебку, когда в кухоньку ввалились два молодых шахтера. Они не уставились на нас, как на какое-то чудо, просто пожали нам руки и назвали себя.
— Мы пришли сказать, — заговорил один, — что вся улица уже знает. Если сюда придут с обыском, вас предупредят.
Это был готовый план действий. Были предусмотрены даже такие тонкости, как подставки с двух сторон садовой изгороди: по эту сторону — пустая собачья будка, по другую — опрокинутая кадка для дождевой воды; если придется бежать, с их помощью перескочить через забор куда легче. Друзья подумали и о том, как быть, если жандармы начнут обыски сразу в нескольких домах.
За все время, что мы были здесь, у нас ни разу не шевельнулось подозрение, что вдруг среди этих голодных людей, стоящих перед угрозой еще большего голода, попадется такой опустившийся человек, который не погнушается легкими деньгами, обещанными за нашу поимку… Впервые за долгое-долгое время разжалась охватившая наши души спазма, знакомая всем гонимым. Здесь мы могли не бояться и не изворачиваться.
Разумеется, о нашем прибытии широко не оповещали, никто не бил в барабан, однако знал об этом, казалось, весь поселок.
Два молодых шахтера остались с нами. Вскоре явились еще двое, за ними еще трое. Пришли и женщины. Одни приходили, другие уходили, их сменяли третьи, и небольшая кухонька была набита битком. Мы перебрались в комнату. Хозяйка завесила окно одеялом, подвернула фитиль керосиновой лампы, и все мы, устроившись где попало — на кровати, на стульях, на полу, — подложив пиджаки, тихо беседовали. О чем?…
Можно было бы подумать, что их интересовал главным образом наш побег, жизнь в тюрьме, путевые приключения и тому подобное? Вовсе нет. Разумеется, и об этом заходила речь, но вскользь, между прочим.
Но в основном в нашей беседе вновь оживал девятнадцатый год.
Советская республика держалась сто тридцать три дня, сто тридцать три тяжких боевых дня. До нее — века нищеты и нужды. После нее нищета и нужда, отягченные жесточайшими преследованиями. Эти сто тридцать три дня стали сущностью всей нашей жизни, стержнем нашей истории, и мы говорили и говорили о них. То, что было до них, что произошло после, словно никогда и не существовало. В маленькой комнате с окном, завешенным одеялом, несколько человек все еще жили в советской республике.
Люди приходили и уходили, сменяя друг друга, — как видно, они охраняли нас и по очереди дежурили на улице.
В эту ночь меня ждали три приятные встречи. Сначала я встретил свою давнишнюю знакомую шахтерку, имени ее теперь не помню. Это была худая, бледная женщина, ей едва минуло сорок лет, но волосы ее уже сильно поседели. Я не сразу узнал ее, а она, увидев меня, всплеснула руками и заплакала. Хорошо, что я перед тем побрился, а то бы и она меня не узнала.
— Неужто это вы, товарищ? — Слезы текли у нее из глаз, она больше не могла вымолвить ни слова.
Накануне провозглашения советской республики несколько недель мне пришлось скрываться в провинции. Я был членом первого Центрального комитета, а как известно, коалиционное буржуазное правительство девятнадцатого января издало постановление «расправиться» с Коммунистической партией. Была запрещена «Красная газета», наша типография и все запасы бумаги были конфискованы, помещение ЦК занято, а по распоряжению министра внутренних дел — кстати, социал-демократа — одного за другим арестовали всех наших руководителей. К счастью, мы предвидели провал и заранее подготовили состав второго ЦК, который мог бы руководить партией из подполья.
Я уехал к себе на родину, в комитат Хевеш. Там в каждой деревне у меня были родственники, друзья детства, приятели. «Как-нибудь несколько недель протяну», — думал я. Но вдруг я тяжело заболел, оказалось — тиф. В стране тогда свирепствовал тиф: с фронта возвращались солдаты, одежда их кишела вшами. Болезнь свалила меня с ног. Пришел врач, осмотрел меня, а на другой день не явился вовсе, заявив моей крестной матери — я лежал как раз у нее, — что незачем зря ходить, медицина, дескать, мне уже не поможет.
Я пролежал в беспамятстве много дней. Помню, когда я впервые встал с постели и настолько окреп, что смог пересесть в кресло, была получена очень радостная весть: в Будапеште провозглашена советская республика!
Через несколько дней правительство прислало за мной машину, и я уехал в столицу. Работать, однако, мне было еще не под силу, и меня отправили на поправку в хювёшвёльдский санаторий. Врачи строго следили за мной — пришлось провести там весь апрель. Но Первого мая я все-таки на демонстрацию сбежал. Ах, как светел, как радостен был тот Первый май, и я — да ну ее, эту болезнь! — в санаторий больше не вернулся.
Мне хочется рассказать о санатории в Хювёшвёльде. Прежде этот санаторий принадлежал богачам. Он был окружен огромным тенистым парком. Когда была установлена советская власть, там основали первый в Венгрии туберкулезный санаторий.
Да, да. В Венгрии ежегодно умирали от чахотки сорок тысяч человек, и лишь в девятнадцатом