сторону. Стало боязно, что она встретится со мною взглядом и разгадает мои мысли, а я не хотела, чтобы она поняла, о чем я думаю.
Мне было жаль ее, даже не знаю, почему, а жаль.
Может быть, потому, что она не ценила счастье быть Лялиной матерью, или потому, что она наверняка не так, как надо, прожила свою жизнь? Впрочем, кто знает, как надо по-настоящему прожить жизнь, чтобы считать ее удавшейся.
Она закурила новую сигарету, задумалась, глядя в одну точку. Сигарета дымилась в ее руке, верхняя, чуть нависшая над нижней губа едва заметно дрожала.
На лбу вспухла морщинка, она показалась мне вдруг очень немолодой, усталой и такой какой-то неприкаянной, неприютной…
Когда она ушла, Ляля открыла форточку.
— Не хочу, чтобы было накурено: дедушка бросил курить, а если почувствует табак, вдруг опять начнет курить?
— Не начнет, — сказала я. — У него сильная воля.
— А на днях взял да закурил.
— Вот как?
— Я с ним ругалась до ужаса, все-таки добилась, что он пообещал мне — больше никогда, ни за что ни одной затяжки…
— Твоя мама много курит, — сказала я.
Ляля грустно покачала головой:
— Полторы пачки в день, не меньше. Ну что мне с нею делать?
— Добейся своего, чтобы она тоже бросила курить.
— Это ужасно трудно. У нее не хватает силы воли.
— А ты заставь. Надеюсь, у тебя хватит силы воли.
— У меня-то хватит, — согласилась Ляля. — Она обещала мне, что бросит непременно курить.
— Когда?
— Когда? — переспросила Ляля. Понизила голос, хотя в комнате, кроме нас двоих, никого не было. — Она сказала так: «Ты должна жить со мной, тогда я все буду делать так, как ты хочешь. И курить тут же брошу».
У меня сердце упало. Сбылись, выходит, самые мои горькие предчувствия? Ляля хочет уехать к матери? Насовсем? Как же так?
— Ты подумала о дедушке? — спросила я. — Что с ним будет? Как он это все перенесет?
Ляля не ответила мне. Опустив голову, упрямо смотрела куда-то в угол комнаты.
— Я все время думаю о дедушке, — сказала наконец, как бы через силу.
— И что же?
Она подошла ко мне, взяла мою руку, крепко, изо всех сил сжала в своей ладони.
— Поймите, дедушка сильный, он не сломается. А ей нельзя быть одной, без меня.
— Она же не одна, — заметила я. — У нее там какой-то муж есть, помнишь, она рассказывала?
Ляля опять не ответила мне, как не расслышала.
Спустя два дня мать Ляли уехала. И словно бы жизнь снова вошла в свою колею.
Но что-то надломилось, будто ветка от мороза или сильного ветра. Зайдешь к ним, и уже нет ощущения той привычной непринужденности, что царила прежде в их маленькой семье. Или мне это просто казалось так, потому что я помнила сказанные Лялей слова? Я ни на минуту не забывала о них и порой даже страшилась зайти к Ляле: я приду, а она мне сразу вот так вот, без предупреждения — уезжаю!
Впрочем, почему без предупреждения? Она же мне сама сказала — мать просит ее поехать к ней.
Неужели поедет? Бросит деда и поедет?
Я спрашивала себя и не находила ответа. А ему, Алексею Кирилловичу, я не говорила ни слова, и он тоже ничего не знал.
Как-то Ляля спросила его, какой муж у матери, плохой или хороший?
Дед пожал плечами:
— Не плохой и не хороший. Обыкновенный.
— Скорее плохой или скорее хороший? — не отставала Ляля.
— Я же тебе уже сказал: он не плохой, а что касается его хорошести, то он, возможно, и добрый, только доброта у него… как бы тебе сказать… такая какая-то витринная.
— Как? Как? — засмеялась Ляля. — Повтори, дедушка, как здорово сказано! Лучше не придумаешь.
— А я не придумывал, я говорю то, что есть, — сказал дед. — Сейчас попробую, поясню тебе мои слова. Есть доброта не показная, скромная, которая не любит кричать о себе в голос.
— Ты такой, — сказала Ляля.
— Не знаю, тебе виднее. А есть показуха, именно витринная доброта, когда человек кричит о своих благодеяниях на весь мир, когда делает какие-то одолжения и гордится тем, что́ делает, и хочет, чтобы все кругом знали об этом и прославляли его за необыкновенную доброту. Поняла теперь, что значит витринная доброта?
— А папа мой какой? — спросила Ляля. — Тоже в этом роде?
— Папу твоего я очень мало знал. По-моему, он был неумелый, неуклюжий, но искренний, непоказной человек. Без какой бы то ни было фальши или все той же показухи.
— Такой, как мама, — сказала Ляля. — Он такой, как мама, верно, дедушка?
— Да, — не сразу ответил дед. — Такой же, как твоя мама.
— А Юра какой? — спросила Ляля.
— Хороший твой Юра, чистой воды человек.
Надо было видеть, как засияли Лялины глаза, каким радостным румянцем вспыхнули щеки.
И я тоже обрадовалась. Нет, она не уедет, не бросит нас, своего деда и Юру, которого, должно быть, полюбила…
Но после, оставшись одна, я снова начала сомневаться.
Сомнения терзали меня, я подолгу не могла заснуть по ночам, но ни с кем, ни с одним человеком не могла поделиться своими мыслями и тревогами.
Однажды я застала у них Юру. Он читал свои стихи. Я слушала его стихи впервые: это были выспренные, полные трескотни и назойливых рифм строчки. По выражению моего лица Ляля поняла, что стихи мне не нравятся.
Она сжала мою ладонь, шепнула:
— Он ужасно обидчивый…
Потом Юра кончил читать и снова стал таким, как всегда.
Он спросил:
— Хотите, я прочитаю вам гениальное стихотворение?
— Твое? — спросила я.
Он опять не обиделся, он оказался куда умнее своих стихов. Засмеялся, сказал:
— Нет, не мое. Всего две строчки:
Так что ж я боюсь умереть,
Если спать я ложусь с мольбой, чтоб все пережили меня?[1]
Великолепно, не правда ли?
Я не успела ответить. Внезапно Ляля закрыла лицо ладонями.
Мы с Юрой одновременно испугались. Первой опомнилась я.
— Ляля, что с тобой? Что случилось?
Даже Редька что-то почувствовала и начала подпрыгивать на своих толстых лапах, стремясь лизнуть Лялю в нос, чтобы на свой манер утешить ее.
Ляля вытерла ладонью слезы.
— Хорошо, что дедушки нет.
— Конечно, хорошо, — ответил Юра. — А чего это ты расклеилась?
— Прочти еще раз…
— Не буду.
— Почему?
— Опять реветь станешь.
— Стану, — задумчиво произнесла Ляля. — Меня эти стихи как-то вдруг ударили вот сюда… — Она ткнула себя пальцем в грудь.
— А ты впечатлительная, — сказал Юра. — Скажи, старушка, часом, сама стихи не пишешь?