как неизъяснимо далек теперь этот Париж: нельзя даже быть уверенной, существует ли он!
Вот и опять и опять что-то подкатило к сердцу. Нет, это совсем не парижское, это что-то совсем другое. Неужели то самое? Неужели от шуток с Васей у кремлевской стены? Да, это толчки другой жизни, возникшей под сердцем Соланж. Да, это предупреждение, что идет, придет кто-то в свет, придет из нее.
От неразгаданной, невольной, не согласной ни с чем, что она видела, радости Соланж почувствовала легкую истому в коленках. Неловким движением спрыгнула с полатей и из избы, где вымерла вся семья, вышла на улицу вымирающей деревни, где от голода все собаки были давно съедены.
Соланж стало совсем весело оттого, что в ней сейчас две жизни. И куда бы она ни двигалась — это значит, что двигались два человека. И все, все, что она сделает и скажет, ото всего этого будут зависеть и она и тот другой, кто постучался ей сейчас в сердце. Словно весь тихий, тихий воздух сам шептал ей в уши, что отныне она больше не одна.
Вот теперь бы уехать обратно к себе домой, в свет и тепло, в Париж, на rue Friant, что у Орлеанских ворот.
Соланж запела детскую французскую песенку: «Sur le pont d’Avignon».
Но тут же оборвала песню, объятая ужасом: что же это она такое делает, да как она смеет здесь!
До корня волос покраснела француженка.
Сердце билось и билось.
В одной из деревень Соланж арестовали, перевезли в Москву и посадили в Бутырки. Приказание об отмене ареста не успело догнать приказания об аресте.
* * *
Ни обиды, ни досады, ни уныния, ни страха не испытывала Соланж. Ее наполняли два чувства: колоссальная, сверхчеловеческая усталость и проникающая всю ее до слез радость увидеть свой плод.
Она сама не заметила, как вдруг серьезно стала думать о поездке в Париж. Перебирала в памяти добрых прежних знакомых. О Гранде она избегала думать, ей теперь не хотелось бы его видеть.
На допросе предъявили ей письмо Готарда с философией о смерти и с призывами приехать к нему просто, как к родственнику, как к мужу ее сестры.
К несчастью Соланж, она не знала ни Готарда, ни того, что он был женат на ее сестре, ни где находится теперь ее сестра. А допрашивающие думали, что это конспирация.
Но когда в руки властей попал, наконец, Макаренко и дело получило совсем другой оборот, Соланж осталась вне этого дела.
Перед освобождением ее спросили, не желает ли она отправиться к себе на родину. Соланж без колебаний ответила утвердительно.
НОЧЬ В ПАРИЖЕ
Мадемуазель Болье приехала в Париж и поселилась временно на rue Viola у какой-то отдаленной тетки — доброй старушки, принявшей ее ласково.
Соланж знала, что своим возвращением она обязана министру Готарду де Сан-Клу. В один из приемных дней у него отправилась к нему, чтобы поблагодарить.
Готард был поражен ее сходством с Эвелиной: тот же стан и мягкость голоса и привычка то и дело слегка поправлять сзади руками свою прическу. Но было и различие: Эвелина как-то так умела смотреть на Готарда, что ему казалось, будто мягкий свет стелется по его пути, и путь этот прямой и ясный. Этого не было в глазах Соланж. И, кроме того, она была слишком проста, суховата на словах, резка в рукопожатиях. В разговорах старалась выбирать только такие слова, которые были совершенно необходимы для точного и неласкающего ответа… Одевалась она в простые английские кофты с черным галстуком.
— Вы приехали… — сказал ей Готард.
— Благодаря вам. Благодарю, — ответила она.
— Вы влюблены… в революцию?
— Нет.
— Вы влюблены… простите… я, кажется, нескромен…
— Отнюдь нет: ваше право спрашивать о чем угодно. Я, правду сказать, вероятно, немного влюблена в ту пирамиду, которую начал строить обиженный веками темный славянин. Мне самой хотелось бы вложить в эту постройку столько кирпичей, сколько смогла бы. Эта пирамида будет выше… выше…
— Выше чего?
— Выше башни Эйфеля.
— Социализм, то есть коммунизм… — улыбнулся министр и совсем язвительно: — Свет с Востока.
— Я воздержусь отвечать, хотя я с вами не согласна.
— Наша культура, — возразил Готард, — предоставляет слово всякому, кто не согласен.
— А в той стране, где я жила, есть великая мудрость, говорящая о том, что между людьми бывают иногда такие преграды, которые исключают всякую возможность спора.
Разговор не клеился. Готард подумал, что неприветливость ее в разговоре происходила от грубоватости ее рук: кожа на концах ее пальцев так потрескалась, что этого не поправишь никаким глицерином. Это произвело на Готарда такое впечатление, как если бы, кушая нежный бульон, он ощутил на зубах своих вдруг попавший ему в рот кусочек газеты. Между тем он не мог не смотреть на ее руки: ему казалось, что на концах ее пальцев осталось что-то грязное, страшное. У него все время вертелся на языке вопрос: «Что это такое вы делали там, в революции, отчего у вас руки стали такие?» Но он не решался это выговорить.
Она заметила, как пристально он иногда смотрит на ее руки, и стала их прятать. Но тут же укорила себя: к чему? Ведь, в самом деле, не приехала же она заменять ему жену, следовательно, не обязана нравиться, она не виновата, что она сирота и что Готард ее единственный близкий человек по сестре.
Выйдя от него, Соланж тихими шагами направилась на свою rue Viola, смотря себе под ноги и думая, следует или не следует разыскать Гранда. На другой день Готард пригласил м-ель Болье отправиться с ним в театр «Пастушеские сумасшествия» (Folies bergères).
Там в быстрой смене картин, как в калейдоскопе, шла какая-то пьеса про Наполеона. Маленький, еще молодой, но уже рыхлый француз играл Наполеона.
Заключительная сцена называлась «Корона Наполеона». Она заключалась в том, что рыхленький француз сидел неподвижно на стуле, а над его головой, на круглом возвышении, была императорская корона, составленная из голых женщин. Женщины, опираясь ногами, слегка дрожащими от усилий, выгибали животы и поднятыми вверх руками образовывали верхнюю, узорчатую часть короны. Напряженные женские фигуры чуть-чуть покачивались, и розоватые пальцы их ног, упирающиеся в самый край возвышения, судорожно старались не соскользнуть и удержаться на краешке подставки.
Оркестр воем скрипок, звоном бубенцов, боем больших барабанов, щелканьем деревянных колотушек ревел неистово много-много раз победную «Марсельезу». Зал дрожал от рукоплесканий и пьяного многоголосия публики. Казалось, само здание рассыпается по кирпичику во славу Наполеона и вот-вот он, такой же маленький и рыхлый,