class="p1">Дом Марьи Федоровны открылся, как всегда, неожиданно. Не было, не было, и вдруг возник. Внизу, под уклон, в просвете между берез. Длинная изгородь, дом, в глубине летняя кухня, баня, за ней огород, а за огородом — хлев, сеновал. Все широко, просторно. У изгороди стояла Марья Федоровна и встречала гостей, как всегда, приставив ладонь ко лбу козырьком. Жена побежала, повисла на шее, что-то лепеча. Егоров подошел, поцеловал руку, представил Рида и Елену.
— А я-то заждалась, — говорила Марья Федоровна так, как будто простилась с ними неделю назад. — Пятница, а в доме никого нет. Слышу, Тайга залаяла: так она только на гостей лает. Но никак не думала, что вы приедете. Думала, забыли уже совсем.
— Ну, что вы, Марья Федоровна! — чуть не расплакалась жена. — Разве можем мы вас забыть! Просто жить очень трудно было, вот и не приезжала…
— А я всегда говорю: обойдется! — хрипло, по-старчески рассмеялась Марья Федоровна и хитро блеснула очками. — Обойдется! Ну, располагайтесь, как всегда. В доме все комнаты свободны. А я пойду телку кормить.
Марья Федоровна ушла к хлеву, жена повела ребят в дом, а Егоров забросил свою сумку на веранду и пошел к речке. Речка начиналась в десяти шагах от дома, во дворе, возле летней кухни. Вниз, сквозь густые заросли тальника вела длинная деревянная лестница, переходящая в мостки, дощатый, выбеленный временем настил на сваях. Егоров сел на последнюю ступеньку лестницы и стал смотреть на речку. Речка была маленькая, заросшая невидимыми в сумерках кувшинками. Здесь, перед домом, был плес, черный и гладкий, слегка светящийся. Слева к мосткам была привязана лодка. Иногда она ни с того ни с сего шевелилась, слабо ударялась бортом о мостки и снова замирала. Все было как всегда.
Заскрипела, закачалась лестница. Подошел Рид. «Там девки ужин приготовили, — сказал он. — Давай, старик, надеремся, а?» — «Давай», — согласился Егоров.
Ужинали на летней кухне, уже при свете. Ели разогретые консервы, цыпленка с рисом, много пили, говорили, и было весело. Потом Егоров предложил пойти на берег, на обрыв, под деревья, где он всегда костер разводил, и допивать уже у костра.
Было совсем темно. Непроглядно. Костер развели на ощупь, бумаги не было, валежник не разгорался, и Егоров пустил на растопку весь свой блокнот. Когда костер разгорелся, стало еще темней. Стволы деревьев высветились, а кроны терялись в черноте, в черном куполе над головой. Где-то здесь, рядом, шагах в десяти, было место, где Егоров все время разводил костры. Старое кострище. Вокруг него всегда были навалены охапки валежника. Егоров знал, что они и сейчас лежат, кто, кроме него, возьмет. И он встал, снова пошел искать старое кострище. Обрыв над рекой был изрезан мелкими желобками, по которым стекала весной вода, и Егорова они сбивали с толку. Он кружил между шершавыми стволами, наклонялся, ощупывал землю рукой, надеясь наткнуться на валежник, на след костра, но ничего не находил. Чиркал спичкой, но от света спички все вокруг становилось еще непонятней. Он знал, что это совсем рядом, в двух шагах — а найти не мог, все кружил и кружил в кромешной тьме, как в заколдованном круге, и, наконец, решил вернуться к их костру. Подходя, он услышал, как Рид отрывисто читает что-то, рычащим, глухим, напряженным голосом: …бой был коротким, а потом глушили водку ледяную, и выков-выривал нож-жом из-под ногтей я кровь чуж-жую. Ых-х! «Родной ты мой, — подумал Егоров. — И ты тоже… не зря же тебя Ридом зовут», — и вышел из-за деревьев.
Потом жена с Ридом ушли, а они с Леной остались.
— Ты Рида давно знаешь? — спросил он.
— С неделю, наверно, дней пять.
— Вот как! А кто он такой, чем занимается?
— По-моему, ничем…
— Как так «ничем»?
— Ну, так, ничем. Просто живет, и все. Не встречал, что ли, таких… Человек, который ничем не занимается. Так… — Она повертела рукой.
«Не понимаю, — подумал Егоров. — Ридом зовут… Кровь чуж-жую… А я, выходит, уши развесил. Бред какой-то».
— Ну, и что? — спросил он.
— Что «ну, и что»?
— Пять дней знаешь — и все?
— Да ничего не «все». Я тут ни при чем, ты ошибаешься. Просто он узнал, что мы сюда едем, и поехал с нами. И не мое это дело.
— Вот как. А я-то думаю, почему же радости нет, или как там: атмосферы предстоящей радости… Я понятно говорю?
— Понятно, — сказала Лена. — Только ты как маленький или как дурак: какая тут радость, при чем тут радость? Смешной, ей-богу…
— А я-то думал, что, может, я вклинился.
— Что ты, ты же завтра уедешь. И потом, ты хоть говоришь что-то, чушь какую-то…
— Спасибо.
— Да я не в том смысле. — Лена поднялась с травы, и слабое пламя высветило черные волосы, собранные в узел, матово-смуглое лицо, розовое от пламени. — Я в том смысле, что ты говорил, говорил весь вечер, не то всерьез, не то издеваясь, и ровным счетом ничего не сказал. Понимаешь: ни-че-го.
— Понимаю, — сказал Егоров. — Но, во-первых, все же хоть что-то я сегодня сказал. По глупости. Насчет нацпринадлежности, осени, акварели, графики, тверских краев, храмов Ростова Великого и так далее. По глупости. А во-вторых, говорят вовсе не для того, чтобы что-то сказать, а совсем наоборот. У меня есть приятель, который придумал лозунг и считает его лозунгом наших дней: «Экономьте бисер!» Это к тебе не относится, не обижайся.
— Ну, хорошо, — Лена подняла горящую веточку и нацелилась в него красным огоньком. — Хорошо. Пусть так. Но ведь экономят бисер те, кто что-то делает. Добивается.
— Чего добивается?
— Ну добивается… неужели не ясно?
— Господи, — рассмеялся Егоров. — И ты туда же. Да не хочу я ничего добиваться, неужели непонятно? Слово-то какое гнусное — добиваться!
— Ну, хорошо, не надо добиваться: тебе все преподнесут на блюдечке. Но ведь для этого надо работать.
— А ты откуда знаешь, что я не работаю?
— Да так, знаю, да и видно по всему…
— Понятно, — сказал Егоров, спохватившись: Лена все время сбивала его с тона. Или он сам сбивался, устал. — Понятно, — повторил он. — В стране напряженное положение с бессмертными произведениями, а я в это время занимаюсь черт знает чем. Извини, не буду.
— Ну, а все-таки, почему не работаешь?
— Жизнь такая, — объяснил Егоров.
— Се ля ви?
— Да нет же, — сморщился он. — Се ля ви — это утверждение, это на ихний манер, они все знают. А «жизнь такая» — это по-нашенски, это — оправдание. Понимаешь? При этом еще надо почесать в затылке, пожать плечами или развести руками — жизнь такая… Это на все случаи формула.
— Хорошо устроился, — сказала Лена.
— Хочешь,