ним бокал для вина, из которого пили воду, и цветы, в вазу с которыми вылито содержимое заварочного чайника. В воздухе витает аромат бергамота.
Плечи Ивонн оголены, и когда она поднимает руки, между юбкой и блузкой показывается светлая кожа, напоминающая желтоватый, сильно перезрелый фрукт.
— Уезжай, уж это-то ты умеешь, — цедит Ивонн сквозь зубы, машет рукой и притопывает ногами по полу.
Кажется, в этом топоте нет никакого ритма, но, полагаю, в ее голове он все-таки звучит.
— Понял, — отвечаю я и прохожу мимо нее в спальню.
Вытаскиваю из-под кровати чемодан. Он пыльный и пустой, и лишь слабый запах лосьона после бритья напоминает о жизни, которой я намеревался жить.
Я не привык к этому запаху.
Не стал таким, как хотела Ивонн, а она не стала такой, как Лиз. Но на время мы сблизились, стали друг для друга единственными в мире: такие прикосновения, как те, которыми обменивались мы, встречаются не чаще, чем птицы сталкиваются в небе.
Теперь это недолгое время осталось позади, а близость распалась на отчуждение и воспоминания. Это причиняет боль. Боль отречения.
Складывая вещи, я слышу, как Ивонн вскрикивает, ударяясь коленом о край стола. Думаю о синяке, который появится на ее ноге, о том, как он будет менять цвет, посветлеет, а потом исчезнет.
Бросаю в чемодан рубашки, обувь, из которой сыплется белый песок. Слышу за спиной тяжелое дыхание: Ивонн прислоняется к дверному проему и прижимается к нему холодной щекой, прищуривая глаз, чтобы все происходящее казалось менее правдоподобным.
Я поворачиваюсь, чтобы взглянуть на нее, но взгляд встречает только неподвижные цветы в вазе с коричневой водой.
Дверной проем пуст.
Я не стал сломя голову кидаться в путь в тот же день, когда прочел статью в газете. Еще не одну и не две ночи я спал рядом с Ивонн, проводил дни, глядя на женщину, которая околдовала меня. Ведьма. Я считал Ивонн ведьмой и яростно стискивал руками ее спящее тело, чтобы выжать из него колдовские силы.
Время отправки ближайшего рейса до Кейптауна я выяснил без труда. Куда сложнее оказалось разобраться в том, что же там сейчас происходит. Я не верил, что тристанцам разрешат надолго остаться в Кейптауне: они подданные другой страны, их кожа скорее темная, чем светлая, и у них нет ни пенни денег.
Наконец мне удалось связаться с журналистом, написавшим ту статью об извержении вулкана, которую я прочел в газете. Он посоветовал мне связаться с кейптаунским чиновником, которого назначили заниматься делами островитян.
Придя на почту, я заказал дорогой межконтинентальный звонок. Когда меня соединили с тем чиновником, сквозь скребущий шум в трубке я назвался журналистом и попросил своего собеседника сообщить последние новости. Он ответил, что три человека по-прежнему числятся пропавшими без вести.
Корабль, направленный на их поиски, стоит перед островом, но к берегу пока не подплыть.
Все остальные тристанцы взошли на борт судна, которое повезет их в Англию, — точнее, почти все: две женщины, родственницы пропавших, пока остаются в Кейптауне.
Две женщины?
Назвать их имена он отказался.
Я тоже не собирался называть своего, но пришлось, иначе чиновник не сообщил бы мне главного. Так что я произнес свое имя (оно звучало чужим, как будто я только что придумал его) и рассказал, что давно уехал с Тристана. Я пояснил, что оставил семью поличным обстоятельствам и теперь поличным обстоятельствам хочу узнать, не пострадали ли мои близкие.
Собеседник помолчал. Работница почты украдкой смотрела на меня. Человек на том конце провода решил поверить мне и проговорил вслух то, что я уже и так знал.
Но когда женские имена прозвучали в моих ушах, я почувствовал, как что-то со свистом вонзилось в меня, причиняя нестерпимую боль — более острую, чем крючок, застрявший в ладони, более оглушительную, чем весло, ударяющее по голове.
Трубка едва не вылетела из моей руки. Я поблагодарил за сведения, сообщил, что мальчик — мой сын, и попросил чиновника не рассказывать о моем звонке этим двум женщинам.
Они могут разволноваться, а волнения у них сейчас и так предостаточно.
Не говорите им ничего.
— Хорошо, — пообещал чиновник. — Вы намерены и дальше отсутствовать?
— Наоборот, скоро поеду в Кейптаун. А пока, пожалуйста, позаботьтесь о них.
Опять тишина.
— Делаем все, что только можем.
— Как и все мы, — сказал я. Назвал корабль, на котором приплыву, и положил трубку.
Я сижу в поезде, пейзажи скользят за окном, точно незнакомцы, которых я не хочу подпускать к себе. Которые не дадут мне прощения.
Не трогайте меня, не тратьте времени: в ответ вы получите только боль.
В зеленом домике на берегу живет женщина, она подтвердит мои слова.
Впрочем, я не знаю, где сейчас Ивонн. Она исчезла, вышла за дверь раньше, чем я успел собрать чемодан, потому что она не останется одна, не будет просыпаться с пустыми руками в зябком доме на берегу холодного моря. Она была не такой, как та, другая, которая осталась.
Она обрамляла лицо локонами не для того, чтобы быть красивой в моих глазах; ее волосы светились сами по себе.
Безусловно, Ивонн сумеет прожить и без меня: найдет утешение, потому что мир любит утешать таких, как она. Может быть, она ушла туда, где была в тот день, когда сказала: я гуляла по берегу.
Я забуду ее.
Я никогда не забуду ее.
Поезд прибывает на следующую станцию. В вагон входит женщина, садится напротив меня. У нее молодое лицо, но усталый и спокойный взгляд пожилого человека. «Интересно, — размышляю я, — у нее всегда было такое лицо? Уже в детстве, когда она играла на берегу и хотела быть взрослой?»
Женщина бросает на меня взгляд, и я отвожу свой. Внезапно вспоминаю о том, о чем успел позабыть благодаря Ивонн: я тут чужой.
Когда Ивонн смотрела на меня, в ее глазах никогда не было недоверия или страха, а только любопытство и привязанность, позднее — любовь, безусловная, как сила притяжения.
Но в конце концов в них появилась пустота.
Может быть, мы неверно понимали любовь, потому что, если бы мы понимали ее верно, она не рассыпалась бы на части? Она откололась от груди, как куски нагретого на солнце ледника, и мы сбежали от проблем, от которых так и не сумели избавиться. Я хотел сбежать от чувства вины, но так и не сумел, я носил его на спине, точно большую черную собаку. Собака царапала кожу, ее когти росли, а притворство выскребает душу человека изнутри, подобно маленькому, остро заточенному