Ай-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэээ Ай-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэээ Задумал ту жениться, Не стоило любить.
Она знала, что я женат. Знала и кое-что другое, но все же ей жалко было расставаться с мечтой. Поэтому она была печальна. Однако сказала, что они скоро должны уехать в Москву, и Нюра и все цыганки хотят посетить меня на моей квартире. Они знали, что на Кузнечной, недалеко от моего дома, у меня есть отдельная квартира, в которой я иногда жил один.
* * *
Приехали в двух экипажах. Швейцар совершенно спокойно, как будто этому так и надлежало быть, два раза поднимал их в лифте. Цыганки были в восторге.
Мы знали с Эфемом об их требовании, чтобы совсем не было шампанского, а был только чай. К чаю мы приготовили закуску, пирожные. Был у меня самовар, но ни Эфем, ни я ставить его не умели. Они рассыпались по квартире, настругали распалки, нашли угля и поставили самовар на балконе.
Пока Эфем возился с ними, Дуся неотрывно смотрела на жемчужную икону, стоявшую в углу. Конечно, она понимала, что это не жемчуг, а бусы, но понимала и то, что рука, вышивавшая эту икону, обладала исключительным искусством и вкусом. Любуясь ею, спросила:
— Кто вышил? Она?
И показала на большой фотографический портрет, стоявший на мольберте.
— Да, она, — ответил я.
— Ты ее любишь?
— Да, люблю.
Она долго стояла перед портретом, и слезы катились из-под черных ресниц. Потом проговорила:
— Люби ее, она хорошая.
Затем был чай, все старались развеселиться, и табор остался довольным.
* * *
А вскоре события потекли быстро. Началась война, мобилизация. Табор почему-то задержался в Киеве, и я их увидел еще раз на вокзале. Они уезжали в Москву, а я на фронт, так как поступил в 166-й пехотный Ровненский полк. До границы, то есть до Радзивиллова, меня провожала Дарья Васильевна. Поэтому я только издали помахал рукой цыганкам.
Больше я их никогда не видел. Страница жизни перевернулась. И приятное и грустное. Конечно, это не была печаль безысходная. Дуся успела полюбить, но не успела привязаться. Только привязанность, цепи, закрепленные временем, бьют больно, когда рвутся…
Великий князь Константин Константинович
В один прекрасный день, в перерыве между заседаниями, когда депутаты, разбившись на группы, обменивались впечатлениями в кулуарах, ко мне подошел князь Владимир Михайлович Волконский, товарищ председателя Государственной Думы.
— Шульгин, необходимо ехать к великому князю Константину Константиновичу.
— А почему сие необходимо? — удивился я.
— Потому что два его сына-подростка, Олег и Игорь, ничего не понимают в политике, и отец решил пригласить подходящих членов Государственной Думы, чтобы их просветить.
— Благодарю вас, князь, но это не входит в обязанности члена Государственной Думы…
— Но это входит в обязанности монархиста, — парировал он. — Сейчас они малолетние, но кто знает, что будет в будущем.
Это меня убедило, и я ответил:
— Хорошо, поедем…
* * *
Помню, мы ехали поездом вдвоем с князем Владимиром Михайловичем. Дорогой расспрашивал его, о чем мне говорить.
— О чем хотите, — был ответ, — они ничего не знают.
— Кто еще будет там? — продолжал я задавать вопросы.
— Пуришкевич…
Компания не из приятных, отметил я про себя. Что он понесет, никто не знает.
— Затем будет еще Щегловитов, — продолжал Владимир Михайлович.
— Еще кто?
— Один адвокат, которого вы не знаете.
Наконец, приехали. Нас встретила карета, которая и доставила во дворец. Вошли. Он показался мне уютным. Затем проводили в комнату, где нас уже ожидали. Эта комната была совсем приятная, располагающая к отдыху: неназойливых тонов абажуры и шторы, красивые ковры, мягкая тахта…
Князь Волконский представил меня великому князю. Константин Константинович был высокого роста, худощавый, любезный. Затем меня подвели к тахте, на которой сидели дамы — супруга великого князя Елизавета Маврикиевна, пожилая, с седой головой (она что-то вязала), и другая, намного моложе, Елена Петровна, супруга князя Иоанна Константиновича. Последний, тоже высокий, стройный и худощавый, стоял рядом. Дамы и отец, обращаясь к нему, называли его Яном. Елена Петровна была родною сестрою будущего сербского короля Александра, в то время учившегося, кажется, в Училище правоведения.
И, наконец, уже не меня, а мне представили двух подростков, Олега и Игоря.
* * *
В комнате было нечто вроде кафедры, а проще — конторка, на которой стояли свечи. К стыду моему, я совершенно не помню, как появились Пуришкевич, Щегловитов и адвокат, и не помню, о чем они говорили. Но помню, что Пуришкевич вел себя, слава Богу, прилично.
Будучи неисправимым себялюбом, я очень хорошо помню, о чем говорил. Без всяких обращений к высочествам, так как читал детям, я начал примерно так:
— Мне хотелось бы сказать несколько слов о русском народе вообще и о культуре в частности. Есть ли культура у русского народа? Тут, чтобы быть справедливым, необходимо быть осторожным. И как мне кажется, надо разделить культуру на ее составные части. Я бы сказал: есть культура ума, есть культура воли, есть культура сердца. Что можно сказать о культуре ума? Русский народ очень сметлив, крайне способен ко всему, но он неграмотен, поэтому его умственная культура, разумеется, стоит на низком уровне. То же самое можно сказать и о культуре воли. Хотя русский народ способен культурно трудиться, что уже является проявлением воли, но вместе с тем он проявляет изумительное безволие в некоторых отношениях. Например, он пьет и не может не пить, потому что у него на этом пути отсутствует культура воли. Но русский народ богат культурой сердца. Это миролюбивый народ, за исключением вспышек гнева, о которых говорит Пушкин, называя русский бунт «бессмысленным и жестоким». За исключением этих вспышек, в обыденной жизни русский народ миролюбив и проявляет доброту, например, к пленным…
Как я закончил эту импровизированную речь, не помню. Но она имела успех. Конечно, никто не аплодировал, но великий князь тепло поблагодарил меня, пожав руку.