«…Вечером я наливая себе на балконе бокал и чокался с месяцем, и смотрел поверх черных лесов на синие горы, и был молод, как в восемнадцать лет. Какое это чувство — быть стройным, собранным, молодым и полным ожиданий! Сколько нежности в этом, милая, нежности и готовности к большому счастью. Вера — это дело не только верующих, это дело и неверующих тоже. И счастье принадлежит не только людям веселым по природе своей, оно принадлежит и знающим. Нет смеха непорочнее и чище, чем у людей, которым знакомо глубочайшее горе. А любовь? Кто способен полюбить тебя сильнее, чем я, милая…»
В гостиной дома Дитрих в Беверли-Хиллз сияли хрустальные подвески люстр, мягко светились бра. Зеркала, вазы, статуэтки словно выступили на авансцену. Полнейший апофеоз к явлению богини. Она стояла у рояля — неземное видение, туманная мечта. Белый шифон длинного платья, расшитый вручную стеклярусом, прилегал к телу, подобно второй коже. Многочисленные шкурки белой лисицы, сшитые с ярдами шифона, каскадом падали к ногам — мечта, завернутая в облака.
В руке, затянутой в тонкую перчатку, дрожал листок, прибывший из Порто-Ронко. Голос, читавший строки письма, опускался до вибрирующего шепота. Сидевший в кресле молодой красавец в щегольском смокинге задумчиво склонил голову, подперев ее рукой с массивным перстнем, украшенным монограммой.
«Всего три месяца моей крови освящены тобой, а девять других протекают в тени… прошло девять темных месяцев, не несущих твоего имени, не ведающих ни прикосновения твоих рук, ни твоего дыхания и твоего сердца, ни твоего молчания и твоих призывов, ни твоего возмущения, ни твоего сна… Ах, приди и взойди…»
Марлен читала. Гость, тактично рассматривавший носки своих лаковых туфель, перевел взгляд на фамильный перстень с затейливым переплетением букв «ДФ». Дуглас Фербенкс-младший — сын Дугласа Фербенкса, стоявшего с Мэри Пикфорд у истоков голливудской славы, тоже стал актером. Плейбой, остряк, блестящий рассказчик, он не мог не привлечь внимания Марлен. Роман длился недолго, но вернувшаяся в Голливуд Марлен вновь позвала его, желая продолжить начавшуюся год назад связь.
— А твой писатель основательно влип, — сказал Дуглас. — Наверняка предлагает выйти за него замуж. Великий и наивный.
Дуглас, хорошо знавший о судьбе любовных писем, попадавших к Марлен, ограничивался шутливыми или ироническими посланиями. А еще лучше — без них.
— Это невероятный, редкий человек… И такой огромный талант! Он потрясающе тонок — так глубоко чувствовать в наше рациональное время дано не многим… Но я же не могу разрушить семью! — Марлен уронила письмо на крышку рояля у вазы с туберозами, только что преподнесенными Дугласом.
— Что бы там ни говорили, в некоторых случаях семья бывает очень удобна. — Значительно улыбнувшись, Дуглас встал, предлагая Марлен руку. — Извольте, мадам. Нас уже заждались.
Марлен позвонила горничной:
— Муаровую накидку с капюшоном. Или ехать прямо так? — Она обвила лисий мех вокруг шеи и с мучительным сомнением посмотрела на Дугласа. — Так лучше?
— Солнце солнц, или как там пишет твой сочинитель, ты ослепительна. Что может сказать слепой?
— Накидку, Лора. Пусть лежит в машине на всякий случай. — Взяв у горничной и бросив Дугласу шуршащий муар, она направилась к дверям.
18
Эрих продолжает писать. За послания к Марлен он держится, как за спасательный круг. Кажется, стоит упустить любовь, и уже не выжить. Он парализован страстью и торопится подчинить своим чувствам ее — изменчивую, неуловимую, необходимую, как воздух.
«Сегодня утром я был просто парализован страстной тоской по тебе. Мне казалось, что я не смогу выпрямить руки, так сильно они сжались, чтобы обнять тебя; у меня было такое состояние, что мне почудилось, будто мои руки и грудь вот-вот разорвутся и хлынет кровь.
А потом я пошел с собаками в горы, здесь есть дорога, проложенная еще во времена древнего Рима… И когда я смотрел вниз… и нас чуть было не сорвало ветром, когда я, милая, снова выпрямился во весь рост, мне показалось, что я растаю, как снег, любовь так и сочилась из меня, стоявшего в блестящем от намерзшего снега пальто с развевающимися полами, и я чуть не ослеп — так мало из окружающего меня мира воспринимали мои глаза, а я все таял и таял от любви…»