И он отчетливо понял, что поезд ушел, причем безвозвратно. Минут десять-пятнадцать назад он еще мог рассказать все как на духу, да даже пять минут назад, то есть до того момента, пока не достал из шкафчика эту штуковину, было не поздно. Теперь же оставалось только молчать, благо кроме него ни одна живая душа не ведала, где он взял этот небольшой кусок дуба длиной сантиметров тридцать-тридцать пять и толщиной с человеческий палец, ну, может, чуть больше.
Константин мысленно попытался припомнить, а имелось ли похожее темное пятно хоть на одной из двух других щепок, что он отправил митрополиту. Вроде бы нет.
«Ишь ты, – подумал он. – Будто уже тогда готовился сжульничать всерьез. И что мне теперь со всем этим делать? – спросил он сокрушенно неизвестно кого и сам же ответил: – А ничего. Пусть все как началось, так и идет себе».
Желая успокоить совесть, которая продолжала недовольно ныть, он тут же припомнил в качестве анестезирующего средства те факты, которые ему довелось прочитать в одной очень серьезной документальной книге о культе реликвий.
Еще в XIX веке в Европе в разных монастырях и храмах показывали более 200 гвоздей, которыми был прибит к кресту Христос. А в XX веке верующим еще демонстрировалось 18 бутылок молока богородицы, 12 погребальных саванов Христа, 13 голов Иоанна Крестителя и 58 пальцев его рук, 26 голов святой Юлианы…
Ну ладно, может, источник изрядно привирал. Не без того. Но Жан Кальвин, глубоко верующий швейцарец, сам писал, что «если бы собрать во всех монастырях и храмах многочисленные куски креста, на котором распинали Христа, то из них можно было бы построить корабль».
Тоже преувеличение? Кто спорит. Чего подчас не скажешь ради красного словца. Во всяком случае, ясно одно – на небольшую яхту все равно хватило бы запросто, причем навряд ли хоть одна деревяшка была подлинной. У римских легионеров в небогатой на растительность Иудее, особенно в прохладные весенние ночи, в костер шел каждый кусок дерева, в том числе и те кресты, на которых распинали всякий разбойный люд или беглых рабов.
«Ну, подумаешь, – вяло думал князь. – Добавил я чуток к этой яхте. Тоже мне, беда большая».
А настроение все равно оставалось гнусным, будто взял да и нагадил самому себе. Прямо в душу. По большому.
Больше он уже ничего не пытался объяснять, тем более протестовать. Вместо этого покорно принял на себя роль, которую отвел ему в своем небольшом сценарии отец Николай, и безропотно отработал номер до конца, проделав все, что от него требовалось.
Вот только мрачную маску с лица согнать никак не удавалось. Как прилипла она к нему, так и оставалась на протяжении всего торжественного шествия в город вплоть до вручения этой щепки у ступеней Успенского собора отцу Николаю.
Хотя даже это сыграло ему в конечном счете на пользу.
– Князь-то наш, князь каков. Прямо молодец да и только, – перешептывались взволнованные необычайным событием горожане. – Хоть бы бровью повел, хоть бы моргнул.
– Да нешто он не понимает, что несет, – вторили другие. – Стало быть, всей душой проникся.
Шкатулку для щепки тоже успели подобрать, правда, не серебряную и тем паче не золотую, а деревянную, но красиво изукрашенную.
Впрочем, три златокузнеца[61]уже вовсю трудились над серебряным ларцом, в который эту «частицу креста господня» предполагалось переложить впоследствии. Более того, каждый из них почел за великую честь приобщиться к ее изготовлению, ничего не взяв за работу, а только приняв от князя по весу необходимое количество драгоценного металла.
Когда состоялась передача, «святая реликвия» была занесена в храм. Отец Николай благоговейно установил ее на небольшой квадратной тумбе, стоящей посреди главной залы собора и сверху донизу обтянутой золотным аксамитом[62]. После этого будущий епископ открыл шкатулку, обратившись к прихожанам с настоятельной просьбой о том, что уж если возжаждалось человеку коснуться святыни, то трогать ее надлежит очень легонько, бережно, самыми кончиками пальцев.
Впрочем, предупреждение было излишним. Многие вообще лишь водили над ней ладонями, боясь дотронуться, пусть даже и легонько.
Не обошлось и без чудодейственных исцелений. Один человек прозрел, причем, как Константин потом выяснил, он действительно раньше ничего не видел, ослепнув еще в детстве.
Ноги, правда, ни у кого новые не повырастали, руки тоже, но вот женщина, покрытая страшными даже на вид гнойничковыми мокнущими язвами, через три дня с гордостью демонстрировала соседкам, как они зарубцевались, и коросту на них. Особо мелкие успели даже настолько поджить, что эта короста отвалилась, обнажая розовую пленку новой молодой кожицы.
«Воистину правильно мудрыми сказано, что вещь сама по себе никогда не бывает святой. Такой ее всегда делают сами люди», – подумалось ему.
Совесть князя терзать перестала. Два человека благодаря этой деревяшке уже стали счастливы, а это с лихвой перевешивало учиненный им всеобщий обман. Последний чувствительный укол от своей почти умолкнувшей совести он получил лишь еще один раз, когда к шкатулке подошла та самая бабка, от стен ветхой и древней лачуги которой Константин и отколупнул все три щепки.
По коричневым, продубленным многими ветрами, дождями и непогодой, морщинистым щекам древней старухи безостановочно текли слезы. Она то и дело крестилась трясущейся рукой, тихонько приговаривая беззубым ртом:
– Шподобил-таки господь, шподобил, родимый.
Вот тут уже Константин не выдержал, круто развернулся и пошел к выходу. Но, как ни странно, даже этот преждевременный уход с торжественной церемонии тоже сыграл ему на руку.
– Ишь как князюшка наш проникся, – шептали с умилением друг другу прихожанки. – Да и то взять, я лишь мимо святыни прошла, так и то чуть ноги от счастья не отнялись. Сила-то в ей какая, просто силища.
Даже самые заядлые вольнодумцы-мужики из числа кузнецов, которые, по поверьям, непременно хоть чуть-чуть да знаются с чертом и прочей нечистью, и те степенно рассуждали, сидя вечерней порой на завалинке:
– Ведь вот с виду взять – деревяшка деревяшкой. В любой хате такие отыскать можно. А окажись поближе и сразу чуешь – не простая она, ох, непростая.
– А князь-то наш, князь каков был.
– Да что там. Ему теперь за это на том свете непременно сотню самых тяжких грехов скостят, – донеслась до Константина концовка одного из таких разговоров, когда он в вечерней тишине неспешно возвращался рязанскими улочками в свой терем.
«Или добавят, – не преминул он прокомментировать про себя последнюю фразу, но затем махнул рукой. – Ну и ладно. Мой грех – мне и ответ держать. Если это грех, конечно», – лукаво уточнил он и впервые за весь этот неимоверно тяжелый день легонько улыбнулся.