– А как же! – не без сарказма сказал он, думая, что надо что-то предпринять, а иначе он просто сдохнет.
– А кисель?
– Не буду, пойдем.
Сейчас они должны были на час-два расстаться. Коке нужно было навестить дальних родственников; Маша сказала, что она должна пойти на почту и дать поздравительную телеграмму подруге, у которой сегодня день рождения. Они вышли из диетической столовой. Маша поцеловала его и сказала: «Пока, Малыш, не скучай там, у родственников. Через два часа встретимся в гостинице. Я буду в номере тебя ждать, ладно?…» И они разошлись в разные стороны… с тем, чтобы уже через пятнадцать минут встретиться снова.
Встретились они в самой банальной пельменной, на другой улице, в двух кварталах отсюда, совершенно случайно, однако случайным вряд ли что-то бывает, все подчинено какой-то верхней логике, все, наверное, шло к этой роковой пельменной. Ведь могли же они, согласитесь, направиться в разные пельменные, и все было бы по-старому, можно было еще некоторое время морочить друг другу голову. Но… карты легли иначе, и вот они столкнулись буквально лицом к лицу именно в этой грязной забегаловке. Маша сидела за столом, перед ней вызывающе стояли два мясных салата и две двойные порции пельменей, она ела торопливо и жадно, будто боялась, что ее сейчас застукают на месте преступления.
Ну, чего боялась, то и получилось. Кока ведь зашел сюда опять же абсолютно случайно, он решил сперва забежать в театр, узнать расписание репетиций на завтра и потом только поехать к родственникам, поэтому развернулся и пошел в другую сторону, туда, где он вовсе не должен был оказаться. Но, вот видите, оказался. Он увидел эту пельменную и несколько минут постоял у входа. После короткой, но яростной схватки между организмом и силой воли, этой борьбы с самим собой, которая закончилась в пользу голода, Кока, проклиная себя за слабость, вошел внутрь. Он встал в очередь, набрал на поднос тоже две порции пельменей и еще (уж пропадать, так с музыкой!) две порции сосисок, а еще – две бутылки пива и стал искать, за какой стол пристроиться.
Он увидел свободное место, столик, за которым сидел только один человек; он увидел место, а не человека и быстро направился туда, а подойдя, вежливо спросил: «У вас не занято?» Девушка, сидевшая одна за столом, только промычала что-то в ответ, поскольку рот у нее был занят уже двумя пельменями, а третий она как раз сейчас цепляла на вилку. Она только отрицательно покачала головой, что, мол, не занято, и вилкой с наколотым пельменем сделала приглашающий жест, означавший, что «пожалуйста, присаживайтесь». Обмен репликами, озвученный с одной стороны и безмолвный – с другой, проходил в автоматическом режиме, без эмоций, ну, как это обычно и происходит: «Свободно?» – «Пожалуйста» или «Вы выходите на следующей?» – «Да». Правда, голос человека, задавшего вопрос, показался девушке странно знакомым, но рефлекс узнавания, задавленный здоровым аппетитом, слегка припоздал.
Кока в это время поставил поднос на стол и стал сгружать с него всю свою снедь! За эти несколько секунд рефлекс узнавания догнал Машу и послал ей в мозг сигнал надвигающейся катастрофы. «Не может быть», – подумала она и стала медленно поднимать глаза, все еще надеясь на чудо, на то, что это – не он. А Кока освободил наконец поднос и только тут посмотрел на соседку по столу. «Здравствуй, ужас!» – только так можно было назвать эту картину, застывшую безмолвно посреди оживленной пельменной. Над щеками Маши, разбухшими, как у запасливого хомяка, от непрожеванной пищи, которой было куда как далеко до творожка, панически метались огромные глаза в поисках хоть какого-нибудь выхода. Выхода не было. Ничего нельзя было сделать в этой ситуации, невозможно ничего придумать.
А у Коки задрожал поднос в руке, и он элементарно покраснел, покраснел так, как не краснел никогда в жизни, будто Маша не с пельменями его сейчас за–стала, а с другой женщиной в постели, словно его поймали сейчас на чудовищной измене. Однако, читатель, заметим, что это была хуже, чем физическая измена, это была измена идеалам. Вот так они смотрели друг на друга минуту, в которую вместилось все. Они так долго прикидывались, играли, старались выглядеть лучше, чем они есть на самом деле, так долго писали свой роман, что для естественной жизни в нем уже не осталось места. Обоим стало понятно, что вот и кончилась любовь. Какая мелочь, в сущности, микроб может все испортить!
Вот тут бы им засмеяться, обратить все в шутку, но нет! – не тот случай, слишком много игры было между ними, и сейчас вся игра куда-то ушла, и в первый раз за все время они были совершенно искренни, растеряны и огорчены; оба поняли в этот момент, что все кончилось, что Кока теперь, если и будет когда-нибудь обнимать ее, непременно вспомнит про ангела с набитым пельменями ртом, да и Маша будет вечно помнить его с дурацким и несчастным видом держащим в руке дурацкий поднос; что они уже никогда больше не смогут серьезно относиться друг к другу даже в минуты близости, а значит, близость теперь исключена; уже нельзя шептать в постели милые нежности: все будет казаться игрой, даже если ею и не будет.
Романтика рухнула! Все! Это был момент истины для наших любовников, и не осталось ничего, кроме усталого сожаления. И все это – в полторы минуты!
Потом Кока осторожно положил поднос обратно на стол, посмотрел на нее другими глазами – уже не любовника, а все понимающего друга – и сказал, грустно улыбнувшись: «Э-э-эх, Маша… Какие же мы с тобой все-таки… артисты…» Потом поднял руку, будто хотел погладить ее по щеке, но потом раздумал, вздохнул и вышел. И тут Маша впервые за много лет по-настоящему заплакала. Сказать «заплакала» – это ничего не сказать. У нее слезы просто хлынули, будто шлюзы открылись. Бывало, что она плакала от обиды, унижения, злости даже, бывало, что она делала слезы своим неотразимым оружием, но так – никогда: ничего и никого не стыдясь, некрасиво размазывая по лицу слезы рукой с зажатой в ней вилкой и давясь солеными и будто резиновыми пельменями. Она плакала так горько, как плачет ребенок, у которого отняли любимую игру.
А ведь игра в любовь и была, в сущности, ее единственной игрой, смыслом жизни, и сейчас она вдруг поняла, что это не может быть смыслом жизни, а тогда – какой же в ее жизни смысл? И есть ли он вообще? Тридцать ведь уже, а нет ничего: ни настоящих ролей, ни настоящих друзей, ни детей, ни любящих, ни любимых по-настоящему – ничего нет! Обо всем этом и плакала моя Маруся, а потом вытерла слезы и доела все, что было на столе. Все равно ведь надо было как-то жить… Надо было жить дальше!…
Большой эпилог и прощание
Бежит, бежит по дороге жизни наша история, бегу и я вместе с ней, спотыкаюсь на ухабах сюжета, слишком часто оглядываюсь по сторонам и отвлекаюсь, перехожу на шаг, медля расставание, и пытаюсь все же весело насвистывать свою песенку под названием «Роковая Маруся». Дорога катится под горку, поэтому идти легко, только, пожалуй, слишком быстро. Это в горку всегда, до вершины, идти будто бы тяжело, и все кажется, что очень медленно, а после вершины – только недели мелькают: понедельник, среда, о! уже суббота; март, июль, январь; год, другой, третий…