— Дуче всегда говорит: «Molti nemici, molto onore»[40].
— Мои единственные враги — секретарь Оларра и сеньор Фабрегас.
— Хочешь, я поговорю с Оларрой?
— Нет, спасибо. Скажем так: у нас с ним диаметрально противоположные взгляды на жизнь. Мне уже давно следовало уйти.
— Ты должен был активнее сопротивляться неприятелю.
Мне начинало надоедать, что все вокруг пытаются дать оценку моему поведению. Кстати, я заметил, что он перешел на ты и решил последовать его примеру.
— Оставь меня в покое. Мне надоели проповеди.
— Садись. Я тебя подвезу.
— И куда ты хочешь меня подвезти?
— Глядя на эти чемоданы, полагаю, первым делом надо подыскать тебе ночлег. Я знаю одно подходящее место. Квартиру на другом берегу реки, на виа Джулия. Давай, залезай.
Не знаю, потому ли, что чувствовал себя слабым и напуганным, или просто от усталости, но я в конце концов согласился:
— Ладно.
Габор нажал на газ, и машина оказалась передо мной. Притормозив, он вышел и открыл багажник. Я знал, чем он занимался в последнее время, и мне показалось, что он улыбается как закоренелый развратник.
Густой аромат туалетной воды или одеколона, ощущавшийся внутри салона, напомнил мне выражение Рубиньоса: «надушенные итальянцы».
— Если тебе мешает запах одеколона, опусти стекло, — сказал принц. — Я часто им злоупотребляю. Иногда настолько, что и сам начинаю задыхаться. Один мой друг говорит, что я делаю так, потому что у меня совесть нечиста. И он прав. Даже такому человеку, как я, есть что скрывать.
У меня возникло искушение признаться, что я в курсе его преступных дел, и что для очистки совести ему нужно несколько литров одеколона, но сдержался.
— Выходит, мы сражаемся за одну и ту же женщину, и, как ни парадоксально, чтобы сохранить ее расположение, я вынужден тебе помогать. Это несправедливо, верно? — добавил он.
— Прикажи своему шоферу остановить машину! — разозлился я.
— Да ладно, не горячись. Это была всего лишь шутка! — и, взяв меня под руку, прошептал: — Montse prova grande affetto per te[41]. Она все время о тебе говорит.
На какое-то мгновение слова Юнио подействовали на меня как болеутоляющее средство, но моя душа тут же заныла снова.
— Глупости, — ответил я.
— Поверь мне. Дело в том, что ты всегда был рядом с ней. Вы столько времени прожили вместе… почти как брат с сестрой.
Я боялся, что он сейчас сообщит мне о своем намерении отказаться от Монтсе, чтобы не стоять между нами. Я не мог ему этого позволить и поэтому постарался сделать вид, что она не слишком меня интересует.
— Я даже не уверен, что она мне нравится. Кроме того, со мной она говорит только о тебе, — слукавил я.
Кажется, мой ответ понравился принцу, словно я разрешил какое-то его сомнение.
— Значит, она говорит о нас обоих, — заключил он.
— Похоже.
— Говорить — говорит, но одинаково ли она к нам относится? — спросил он, глядя в пол.
— Что ты имеешь в виду?
— Ни одна женщина не относится к двум мужчинам одинаково — разве в том случае, если ни один из них ее не интересует.
— Такая вероятность тоже существует, — признал я.
— Женщины — большая загадка, ты так не считаешь? Они руководствуются иными соображениями, чем мы. И хотя нам кажется, что мы с ними живем в одном и том же мире, это не так. Они презирают то, что ценим мы, и любят то, что мы неспособны любить. Для нас на первом месте стоит инстинкт, а они, прежде чем сделать шаг, думают о последствиях.
Слова Юнио звучали торжественно, словно его действительно волновала эта тема.
— Полагаю, ты прав.
— Знаешь, что мне больше всего нравится в Монтсе?
— Нет.
— Она, несмотря на то что прошла через войну и изгнание, знает жизнь только по книгам. Она продолжает верить книгам больше, чем собственному опыту, и оттого становится уязвимой. Она считает, что только книги могут принести пользу обществу. Например, она думает, что правосудие должно быть верно букве закона. Как будто это осуществимо. Монтсе — из тех, кто не понимает, почему существуют преступления, если они запрещены законом. Она плохо знает человеческую природу. Но она так очаровательна, прямо как сказочная принцесса. В наше время это такая редкость.
Слова Юнио о Монтсе заставили меня задуматься, и я замолчал. Ясно было, что Монтсе более дорога ему, чем могло показаться стороннему наблюдателю. По крайней мере об этом свидетельствовали его мечтательный взгляд и тоскливая улыбка. Я даже подумал: а вдруг это действительно его истинные чувства? Но тогда почему же несколько минут назад он пытался отдать ее мне?
— А теперь скажи: пока мы не найдем тебе работу в архитектурной мастерской, ты согласен заняться чем-нибудь другим?
— Да, если только речь идет о честном и благопристойном занятии.
— Разумеется, речь идет о честной работе. И простой к тому же. Подробности я сообщу тебе позже.
Свернув в переулок, машина начала трястись на выбоинах мостовой. Я посмотрел налево и увидел очертания академии, башни которой, казалось, висели в воздухе над Трастевере.
Мы проехали под мостом, соединявшим дворец Фарнезе с берегом Тибра, и тут Габор спросил:
— Какой номер дома по виа Джулия, принц?
— Восемьдесят пять, — ответил Юнио.
А потом, обернувшись ко мне, добавил:
— В этом доме жил Рафаэль Санти, по крайней мере так утверждает легенда. Его хозяйка — обедневшая римская аристократка. Она — друг нашей семьи. И сдает квартиры проверенным людям.
Должен признаться, я был удивлен. Если бы мне самому пришлось искать себе жилище, я тоже выбрал бы это скромное здание эпохи Возрождения. Каждый раз, отправляясь на прогулку, я неизменно приходил на эту красивую улицу: сначала останавливался у фонтана Маскероне, одного из самых прекрасных в Риме, и опускал руки в гранитный резервуар, держа их там до тех пор, пока пальцы не начинало сводить от ледяной воды; оттуда я шел к чугунной ограде, стоявшей позади дворца Фарнезе, и сквозь ее вязь рассматривал сад и внушительных размеров балкон. Потом проходил под мостом, соединявшим дворец с набережной Тибра, присаживался на минутку на так называемые «диваны» виа Джулия — каменные глыбы, относящиеся к комплексу дворца Правосудия, спроектированного Браманте для папы Юлия II (здание осталось незавершенным из-за смерти понтифика); потом двигался по прямой, до дворца Сакетти, и оканчивал свой маршрут у церкви Сан-Джованни-деи-Фьорентини.