И — все-таки — было боязно.
— Русло чистое, заплутать негде, — продолжил кэп. — Камней, и тех всего два, да' я их тебе показывал.
— Да. Возле Илексы и у Арсеньева ручья.
Кэп слабо кивнул.
— Стемнеет — прожектором подсветишь; швартоваться там помогут. Иди, Андрюша…
Я тоже кивнул.
— Ну ладно. Счастливо, Степан Николаич, поправляйся.
…Когда я отвалил от маленького причала геологов, день был уже на исходе. «Ну, Андрюша, семь футов тебе», — тихонько сказал я.
4
День незаметно перетек в сумерки, когда я прошел едва ли половину пути до базы. Солнце скрылось уже за верхушками деревьев по берегу Кичуги и по-северному полого катилось теперь вдоль горизонта, изредка высверкивая меж стволов. Как всегда в этот час, над рекой повисла какая-то особенная, вечерняя, печальная тишина, даже чайки кричали лишь изредка, не нарушая ее, даже стук машины где-то глубоко в недрах парохода не мог справиться с этим мертвым затишьем.
…С тех пор, как я узнал, что может быть так, я всегда страшился и ждал этого предзакатного часа нездешней тишины. Вне зависимости от времени года и географических координат, этот час приходит, стирая земные звуки и вызывая неясную печаль, иногда столь отчаянную, что начинает болеть где-то в груди.
Впервые я столкнулся с этим на одном из плесов Селигера. Мы шли на яле; было весело, ветер неровно дышал нам в борт, рывками наполняя парус. И вдруг… Солнце склонилось к горизонту; ветер пал, и парус обвис, наполненный лишь золотым сиянием заката. Поверхность озера, еще недавно взъерошенная бесконечной чередою волн, выстелилась зеркальной гладью навстречу солнцу. И тишина… она накрыла ял так же неожиданно, как неожиданно стих ветер. Смолкли чайки, и никто из нас, казалось, не был в силах прошептать ни слова. Мир на глазах терял реальность, растворялся в этой тишине, и печаль подступала к горлу тяжелым комом…
Я встречал эту печальную предзакатную тишину и в Севастополе, — быстро смеркается, прозрачные голубые тени ложатся на каменные набережные, зажигающиеся фонари таинственно высвечивают зелень деревьев. На кораблях бьют склянки, ясно слышимые в повисающей тишине, шуршит прибой, и даже на юте нашего гидрографа стихает разговор матросов…
Даже когда рядом люди, мне все равно кажется в этот час, что я один. Мягко, неслышно мир вокруг расползается, растворяется, исчезает, оставляя тебя один на один с твоей светлой печалью. И тогда кажется, что вот это ощущение и есть Настоящее, все прочее же — лишь пустая суета шумного дня.
…Резкий плачущий крик чайки оторвал меня от воспоминаний. Я глянул на запад, — солнце уже не просвечивало сквозь береговой лес; скоро должно было стемнеть. Я подумал о своем капитане, оставшемся у геологов, — как он там? Старика было жаль. На днях он сам говорил, что это лето было, скорее всего, последним его сезоном. Кто займет его место в рубке нашего парохода — какой-нибудь зеленый выпускник мореходки, для которого не нашлось места получше?.. Это тоже было грустно: старый пароход казался мне живым усталым существом, старым тружеником, достойным лучшего.
…Появление первых, еще прозрачных клочьев тумана над черной речной водой меня почти испугало. Здесь, в низовьях Кичуги, не редкостью были страшные плотные туманы, в которых вытяни руку — не увидишь не то что пальцев, самой руки. Вести пароход в таком молоке было бы немыслимо — тем более мне. Если над рекой соберется большой туман, мне придется глушить машину и дожидаться утра. А это было бы тем более нежелательно, что на базе сидел разъяренный начальник, который и сейчас-то уже, наверное, рвет и мечет, недоумевая, куда делся пароход. В утренний сеанс связи он поднимет на ноги райцентр, заставит искать свободный вертолет… Что тогда будет, лучше не думать…
Я до отказа выдвинул вперед рукоять хода — на «самый полный». Этот участок реки я знал хорошо, здесь можно было не бояться камней и других неприятностей. Конечно, наш пароход был не тем судном, на котором стоит слишком часто ходить «самым полным», — старичок мог этого просто не вынести, — но сейчас я надеялся, что смогу или проскочить район тумана, или хотя бы подойти как можно ближе к базе, чтобы с утра успеть успокоить начальника до связи. Машина застучала резвее, судно едва заметно качнулось, набирая новую скорость.
Но туман поднимался как-то уж слишком быстро, — раньше мне не приходилось такого видеть. С каждой минутой он заливал долину, белесыми пятнами и рукавами ложась на темную воду. Начинало темнеть всерьез; я включил передний мачтовый прожектор, но он высветил лишь еще более плотный туман у меня по курсу. Мне показалось даже, что где-то там, впереди, туман поднимается отвесной мутной стеной, в которую беспомощно уперся луч прожектора… Надо было срочно искать место для ночевки, пока оставалась хоть какая-то видимость.
Я глянул на ближайший берег, — теперь он уже казался темной стеной, и туман на его фоне выглядел светящимся. Нечто в этой береговой стене задержало мой взгляд — нечто еще более темное, чем лес. И я почти вздрогнул. Потому что понял, что это было.
Это был вход в протоку — в мою протоку.
Как-то инстинктивно я вытянул рукоять хода на себя — на «самый малый». Пароход прочапал, постепенно останавливаясь, еще десяток-другой метров и почти встал; шумная отвальная носовая волна улеглась, машина стучала тихо-тихо, едва удерживая судно на течении.
Хотя солнце уже ушло, печальная тишина предзакатного часа снова коснулась меня. Если бы не она, я мог бы посмеяться над сумасшедшей мыслью — ввести пароход в протоку и там переждать ночь и туман. Конечно, делать этого было нельзя — протока могла оказаться заболоченной старицей какого-нибудь ручья, мелкой и забитой корягами. Чуть подруливая, я развернул пароход так, чтобы размытое пятно света от мачтового прожектора упало на устье протоки, но это ничего не дало, кроме зябкого ощущения неуютности — провал в стене деревьев выглядел пугающе черным и теперь. И тут я вспомнил про дедову карту.
Мой кэп ею почти не пользовался, и она лежала в маленьком