Вчера на кладбище один из них покойников средь бела дня из могил выкапывал! Колдуны! Некроманты!
Кроули пропустил момент, когда среди угрюмых темных фигур появилось сюрко цвета топленого молока и на улице от этого словно бы посветлело.
***
Вильгельм Баскервильский содрал с лица льняную повязку, закрывавшую нос и рот, устало опустился на скамью и бросил рядом пару кожаных рукавиц со следами пятен от кислоты. Азирафель поднял голову от сборника трудов Авиценны, которые по распоряжению Климента переводил с арабского, и вопросительно посмотрел на него.
— Лаура де Нов скончалась. Возлюбленная Петрарки, — пояснил Вильгельм, видя недоумение на лице собеседника. — Как хорошо, что он в Воклюзе…
В келье повисло молчание. Монастырь францисканцев чума не обошла стороной, но, благодаря уединенной жизни братии, он все-таки не обезлюдел. Тем не менее, странноприимный дом опустел, и Азирафель, которому стало очень неуютно в холодных, сумрачных покоях папского дворца, перебрался поближе к Вильгельму. Тот тоже покинул прежний кабинет, перетащив в самую светлую келью все свои бумаги и книги. Ангелу она сразу пришлась по душе, и он проводил там почти все время. Человек, разумеется, не возражал.
— Как продвигается работа у Шолиака? — спросил Азирафель, чтобы нарушить гнетущую тишину.
Вильгельм горько усмехнулся.
— Ги преуспел пока в одном: тоже заразился. Вчера вечером у него начался жар, сегодня выступили бубоны. Он разогнал учеников и помощников, заперся в своей комнате и объявил, что станет лечиться сам. Меня он попросил навестить тех больных, которые пока еще доверяют ему. Лаура де Нов доверяла… Но она была слишком слаба после недавних родов. Младенец пережил мать всего на полдня. Я покинул их жилище с охапкой проклятий и едва ли не богохульств… — он тяжело вздохнул. — Самое скверное, не знаю, что делать дальше. Остается лишь ожидать, к чему приведет лечение Ги.
— Я могу помочь ему, — тихо проговорил Азирафель.
После сцены на кладбище человек уже не смотрел на ангела с молчаливым упреком, но и благоговения в остром взгляде из-под кустистых бровей не прибавилось. Вместо него пришла обычная, земная благодарность, но именно она очень радовала ангела.
— Вы решили отойти от своих правил и исцелить его? — удивился Вильгельм.
— Нет. Но мне дозволено и даже вменяется в обязанность воодушевлять смертных. Ги ничего не узнает, но, если он пребывает в унынии, оно по моему слову отступит, а надежда укрепится. Вы проводите меня к нему?
Благодаря исключительному статусу, Ги де Шолиак жил и работал в папском дворце, занимая почти целое крыло. Азирафель и Вильгельм шли хорошо знакомой дорогой, невольно стараясь держаться ближе друг к другу. Авиньон превратился в город мертвых, и живые чувствовали себя на его улицах, как на одном бесконечном кладбище.
Не удивительно, что вскоре оба услышали погребальный гимн Dies irae, распеваемый нестройным хором мужских и женских голосов. А затем к заунывному песнопению добавились новые звуки: тонкий резкий свист, какой производят взлетающие плети.
— Они надеются истязанием плоти спасти душу и вымолить избавление, — заметил Вильгельм, болезненно морщась.
— О ком вы говорите?
— О флагеллантах. Кстати, как Небеса относятся к подвижничеству?
— В общем, с пониманием… — Азирафель замялся. — Для обретения благодати существует множество путей.
— И умерщвление плоти — далеко не самый короткий и прямой, — заключил Вильгельм.
Ангел кивнул. Ему были хорошо знакомы все эти бичующиеся, верижники, столпники, фанатичные постники, добровольные скопцы, иссохшие «невесты Христовы» и многие, многие другие, кто в своем всепоглощающем стремлении к святости был так же далек от нее, как последний обжора и распутник. Азирафель даже подозревал, что тут не обошлось без козней Сатаны, ведь кому еще может понадобиться, чтобы смертные столь яростно разрушали собственные тела, созданные, как известно, по образу и подобию… Кроули клялся, что Ад тут не при чем, и Азирафель в конце концов вынужден был с ним согласиться: стремление сделать свою короткую трудную жизнь еще короче и трудней — исключительно человеческое свойство.
Процессия заняла всю улицу. Какое-то время Вильгельм и Азирафель шли позади нее, собираясь свернуть в первый же подходящий переулок, но, как назло, все они вели в противоположную от замка сторону.
— Я ошибся. Тут не гордыня, а отчаяние, — проговорил францисканец. — Посмотрите, впереди и чуть справа, крупный, слегка сутулый мужчина, — это зажиточный купец, еще недавно он не пропускал ни одной службы в нашей церкви… А вон тот, приземистый, лысый — поставщик лучшего пергамента. Трактирщик, хлебник, мясник… их жены, вдовы… Все они пытаются в исступлении обрести надежду, потому что нигде больше ее не осталось. Скажи, ангел, они правы?
— Такие вопросы бьют больнее плети, — не сразу ответил тот. — Не мне просить о снисхождении, но, пожалуйста…
Но Вильгельм уже не слушал его. Он заметил еще кого-то в толпе, помрачнел сильнее прежнего и принялся энергично пробираться вперед.
— Что случилось? — тревога человека тут же передалась эфирному существу.
— Так я и знал, — процедил сквозь зубы Вильгельм, решительно прокладывая себе дорогу. — Поистине у доминиканцев собачий нюх на беды простецов.
Впереди уже показался перекресток, где можно было бы покинуть тягостное шествие, но вдруг оно остановилось. Кто-то визгливо прокричал насчет чьей-то лжи, Вильгельм прибавил шагу, пробиваясь туда, откуда, не умолкая, доносились обвиняющие вопли. Азирафель, машинально извиняясь, последовал за ним. Краем глаза заметил высокую фигуру в оранжевом, и еще успел подумать, что подобное пристрастие к ярким цветам добром не кончится, когда волна чужой болезненной злобы вдруг хлестнула в лицо, разом выбила все мысли, заставила сдавленно охнуть.
Костлявая мегера бесновалась в середине круга, образованном молельщиками и добровольными стражами старого еврея. За ней снисходительно наблюдал монах в бело-черных одеждах. Именно к нему стремился Вильгельм с какой-то не свойственной ему свирепой радостью.
— Приветствую тебя, брат Фома, — почтительно проговорил он. — Позволь узнать, что побудило тебя и всех этих добрых горожан выйти на улицу в столь тяжкое время?
Фома смерил его презрительным взглядом. Они с Вильгельмом оказались одного роста и были во многом схожи, как свойственно людям одного рода занятий. Тонкое и, пожалуй, даже красивое лицо Фомы портила брезгливая складка в углах тонких губ. Он был еще не стар и держался весьма уверенно.
— Это время как нельзя лучше подходит для покаяния и молитвы, брат Вильгельм.
Азирафель отметил, что Вильгельм задал вопрос на местном наречии, тогда как Фома чеканил слова на безупречной латыни.
—