На собственном горьком опыте я познала, как много страданий доставила я вам своим кокетством; но тогда я была в полном неведении любви. Вы сами испытали эти тайные муки и сами же обрекаете меня на них. В первые восемь месяцев, что вы посвятили мне, вы не добились моей любви. Почему, друг мой? Не знаю, так же как не могу объяснить, почему люблю вас теперь. О, конечно, мне льстили ваши страстные речи, ваши пламенные взоры; но я оставалась холодной и бесстрастной. Нет, я не была ещё женщиной, я не понимала, в чем самоотвержение, в чем счастье нашего пола. Виновата ли я? Вы сами презирали бы меня, если бы я отдалась вам без увлечения. Быть может, высшая добродетель нашего пола в том, чтобы отдаваться, не испытывая упоения: велика ли заслуга предаваться наслаждениям, уже испытанным и страстно желаемым?
Увы, друг мой, могу сознаться, такие мысли приходили мне в голову, когда я обольщала вас своим кокетством; но и тогда я ставила вас так высоко, что считала недостойным уступить вам из сострадания… Какое слово я написала! Ах, я взяла у вас все мои письма, я бросаю их в огонь. Они горят. Тебе никогда не узнать, сколько в них было любви, страсти, безумия… Довольно, Арман, я умолкаю, я не хочу говорить о своих чувствах. Если моим признаниям не суждено дойти от сердца к сердцу, я тоже не могу, хоть я и женщина, принять любовь из сострадания. Я хочу быть любимой без памяти или покинутой без сожаления. Если вы откажетесь прочесть моё письмо, я сожгу его. Если же, прочтя его, вы не назовёте себя навеки моим единственным супругом, я не буду стыдиться, что оно у вас в руках. Гордость отчаяния охранит мою память от клеветы, и конец мой будет достоин моей любви. Вы сами, потеряв меня, похороненную заживо на этом свете, не сможете вспомнить без трепета о женщине, которая через три часа посвятит каждый свой вздох нежным и пламенным молениям о вас, о женщине, загубленной безнадёжной любовью и хранящей верность — не разделённым наслаждениям, но отвергнутому чувству. Герцогиня де Лавальер оплакивала своё потерянное счастье, своё утраченное могущество; герцогиня де Ланже найдёт счастье в слезах и сохранит власть над вами. О да, вы будете жалеть обо мне. Я чувствую, что была не от мира сего, и благодарю, что вы помогли мне это понять. Прощайте, вы не коснётесь секиры; ваша секира была орудием палача, моя — орудием Бога, ваша убивает, моя — несёт спасение. Ваша любовь была смертной, она не могла снести ни пренебрежения, ни насмешки; моя любовь может все претерпеть, она бессмертна и вечно жива. О, мне доставляет горькое утешение — вас, такого гордого, подавить великодушием, унизить покровительством, утешить спокойной улыбкой кротких ангелов, которые, припадая к стопам Господа, получают силу во имя его охранять души людские. Вас обуревали лишь мимолётные желания, а бедная монахиня будет непрестанно возносить за вас пламенные мольбы и вечно осенять вас крылами небесной любви. Я предвижу ваш ответ, Арман, и обещаю вам свидание… на небесах. Друг мой, туда равно допускают и сильного и слабого: оба они одинаково страдали. Мысль эта смиряет муки последнего моего испытания… Я так спокойна сейчас, что боялась бы, уж не разлюбила ли я тебя, если бы не ради тебя покидала этот мир.
Антуанетта».
— Дорогой видам, — сказала герцогиня, когда они подъехали к дверям Монриво, — окажите мне любезность, спросите, дома ли он.
С галантностью кавалеров восемнадцатого века командор вышел из кареты и принёс своей даме утвердительный ответ, заставивший её содрогнуться. Она обняла командора, крепко пожала ему руку, позволила расцеловать себя в обе щеки и попросила уехать не оглядываясь, предоставив её самой себе.
— А прохожие? — спросил он.
— Никто не посмеет оскорбить меня, — отвечала она.
То были последние слова светской женщины, гордой герцогини. Командор удалился. Закутавшись в плащ, г-жа де Ланже осталась у порога дома и ждала, пока не пробило восемь часов. Назначенный час прошёл. Несчастная женщина дала себе отсрочку в десять минут, в четверть часа; наконец в этом опоздании она увидела новое унижение, и надежда оставила её. Она не могла удержаться от горестного восклицания: «О Боже мой!» — и покинула роковой порог. То был первый возглас монахини-кармелитки.
У Монриво шло совещание с друзьями; он торопил их, но часы отставали, и, когда он вышел из дому и направился к особняку де Ланже, герцогиня, холодея от отчаяния, брела пешком по парижским улицам. Достигнув бульвара Анфер, она разрыдалась. В последний раз она взглянула на Париж, шумный, окутанный дымкой, в красном зареве сияющих огней, потом села в дилижанс и покинула родной город, чтобы никогда туда не возвращаться. Явившись в особняк де Ланже, маркиз де Монриво узнал, что хозяйки нет дома, и решил, что над ним подшутили. Тогда он бросился к видаму; добрый старик переодевался в домашнее платье, радуясь счастью прелестной родственницы. Монриво устремил на него свой яростный взгляд, огненный блеск которого одинаково ужасал мужчин и женщин.
— Сударь, неужели вы стали сообщником жестокой шутки? — вскричал он. — Я только что был у госпожи де Ланже, слуги говорят, что она ушла.
— По вашей вине, вероятно, произошло великое несчастье, — ответил видам. — Я оставил герцогиню у ваших дверей…
— В котором часу?
— В восемь без четверти.
— Прощайте, — сказал Монриво и поспешно вернулся домой, чтобы спросить у привратника, не видал ли он вечером дамы у подъезда.
— Как же, сударь, была здесь красивая женщина, как видно, в большом горе. Она заливалась слезами, подобно Магдалине, и стояла прямо, не шелохнувшись. А потом как вздохнёт: «О Боже мой» — и ушла.
У нас с хозяйкой, уж простите, прямо сердце разрывалось, на неё глядя, а она-то нас и не заметила.
Короткий рассказ привратника заставил побледнеть этого твёрдого человека. Он тут же послал к Ронкеролю, черкнув ему несколько строк, и поднялся к себе.
Около полуночи маркиз де Ронкероль явился.
— Что с тобой, дружище? — воскликнул он, увидев генерала. Арман протянул ему письмо герцогини.
— Что же дальше? — спросил Ронкероль.
— Она стояла у моих дверей в восемь часов, а в четверть девятого исчезла неизвестно куда. Я люблю её — и потерял навсегда. Ах, если бы я мог распоряжаться своей жизнью, я пустил бы себе пулю в лоб.
— Ну, ну, успокойся, — сказал Ронкероль, — герцогини не могут порхать, как пташки. Она не проедет и трех миль в час, а мы будем делать по шести миль и догоним её завтра. Однако, черт возьми, — продолжал он, — госпожа де Ланже женщина необыкновенная! Завтра мы все поднимем на ноги. К вечеру мы выясним через полицию, куда она отправилась. Ей не обойтись без кареты, у этих ангелов нет крыльев. Уехала ли она, или укрылась в Париже, мы отыщем её. Разве нет у нас телеграфа, чтобы задержать её в дороге? Ты будешь счастлив. Но помни, братец, ты совершил ошибку, свойственную многим людям с сильным характером: они судят о других по себе и не знают, что струны души могут оборваться, если натянуть их слишком туго… Отчего ты не открылся мне вовремя? Я бы сказал тебе: «Не опаздывай, будь точен!» Итак, до завтра, — заключил он, пожимая руку Монриво, который оставался безмолвным, — усни, если можешь.