делить, да?
Глаза у Женьки стали большие-большие. И ресницы заморгали. Женька смотрел на меня, будто раньше никогда не видел.
— Ты... — сказал он растерянно и рукой махнул. — Ты мне больше, понял... — Он не договорил и вдруг дёрнулся к двери. Казалось, кто-то толкнул его в спину, и он не устоял — засеменил длинными ногами.
Несколько минут я прислушивался. Хлопнула уличная дверь — это Женька вышел. «Ну и пускай, — думал я, — пускай. Сам виноват...»
В столовой все поздравляли меня с получением дубликата. Степан Витальевич вовсю шутил, а под конец в гости к себе позвал.
— Когда мой сын приедет, — сказал Степан Витальевич, — я обязательно познакомлю вас. Он любит таких, как ты. У него свой сынишка был... Теперь бы ему тоже двенадцать...
Степан Витальевич задумался. Потом спросил:
— Договорились?
Ещё когда шёл в столовую, я решил, что надо у Степана Витальевича прощение попросить: ведь я так обидел его, такое подумал о нём... Мне было не по себе. Я собирался честно обо всём рассказать ему и не знал, как это сделать, с чего начать. Каждый раз, когда я хотел заговорить о своих прежних подозрениях, то кто-нибудь проходил мимо нашего столика, то вдруг начинал говорить сам Степан Витальевич. Я терялся и продолжал молчать.
— Дружка твоего, Женю, тоже пригласить надо, — сказал Степан Васильевич, — очень уж он хороший у тебя.
Я насторожился.
— Всех на ноги поднял, — продолжал Степан Витальевич. — Меня в школу, в пищеторг погнал... — На лице Степана Витальевича задрожала добрая улыбка. От глаз побежали лучики морщин. — А сам он, — где бы ты думал, дежурство установил? — Степан Витальевич покачал головою и сказал многозначительно: — У самого секретаря райкома партии. На случай, если в райпищеторге осложнения возникнут... Здорово, а?! — Степан Витальевич засмеялся. От его смеха стало ещё жарче. «И как только мог я подумать такое... Жека-то из-за меня к самому секретарю райкома пошёл, а я .. Струсил, удрал в трудную минуту...»
Я долго и безуспешно искал в тот день Жеку. Вечером я сидел за отцовским столом и вспоминал всё, что произошло за последние дни. На душе было пасмурно. Бесцельно раскрыл я средний ящик стола. В нём лежали отцовские бумаги — те, что мама не велела жечь. Я стал рыться в них, желая найти письма, которые папа присылал нам на дачу. Эти письма были где-то в столе. Случайно я натолкнулся на наш семейный альбом. Он был толстый, в коричневом кожаном переплёте. Я стал листать его.
Вот отец в школьной форме, а рядом с ним девочка с косичками — тётя Варя. А вот папа с мамой на юге. Сидят на скамейке, а над головами у них настоящие пальмы. Вот все мы — папа, мама, Галка и я на даче, в Осиновке у реки... До чего же хорошо в Осиновке! Сколько там рыбы, раков! Огороды у каждого дома... Хлеба целые поля. Конца им не видать... Вот бы сейчас туда...
С фотографии улыбался отец. Вдалеке виднелась гора Светляк с огромными соснами...
Я весь ушёл в воспоминания и не заметил, как локтем столкнул со стола альбом. Лежавшие в конце альбома неприкреплённые фотографии рассыпались по полу. Я стал собирать их. Одна из фотографий оказалась под столом. Я стал поднимать её, и вдруг рука моя коснулась какого-то конверта.
На серой толстой бумаге всего два слова: «25 февраля».
...Двадцать пятое февраля... В этот день умер отец...
Конверт был запечатан. На снег в нём проглядывала какая-то бумага. Мне очень захотелось увидеть её.
В нашем доме было правило: никогда не читать чужие письма. А что в конверте письмо — в этом я даже не сомневался. Но кому оно? Почему запечатано?
...За окном в белой ночи шуршали берёзы. Я лежал с открытыми глазами и думал. Думал о Жеке, о словах, которые читал про меня заведующий райпищеторгом, о профессоре Старове, которому все верили; о карточке, которая была теперь у меня под подушкой. И ещё о конверте. Он не давал мне покоя.
Часы показывали половину одиннадцатого. Мамы не было. Она работала в вечер и предупредила ещё утром:
— Если к десяти не приду — значит, на работе заночую. Не беспокойся. Буду завтра в полдень.
Я подождал ещё четверть часа. Мама не пришла. В окно смотрела светлая майская полночь. Я взял конверт и стал осторожно вскрывать его. В нём было... Строчки запрыгали у меня перед глазами, когда я увидел знакомый почерк:
«Володя! Сын мой!
Когда ты станешь читать это письмо, меня уже не будет. Не бойся, мой мальчик, как не боюсь и я. Мы мужчины.
Моё сердце может остановиться в любой момент. Поэтому и обращаюсь к тебе с последним словом.
Ты уже большой, мой мальчик. С тобою можно говорить, как со взрослым. Что бы ни случилось, всегда будь человеком. Как в тот новогодний день, когда ты принёс нам с мамой подарок — котлету и мандарины.
Мне легко будет умирать — у меня есть ты. А у тебя всё впереди. Слышишь, всё впереди! Вся жизнь!
Жизнь, Володя, сложна. Я очень хорошо знаю: победа придёт, она не может не прийти, потому что мы платим за неё сполна.
Помни, мой сын, об этом. Помни, что всегда надо быть человеком. Иначе не стоит жить.
Прощайте, родные.
Береги, Володя, себя, Галочку и маму. Вы должны увидеть победу. Прощайте. Когда остановится мое сердце, я не умру. Я буду жить в вас, родные».
...Я достал из альбома фотографии отца. Расставил на столе. И хотя майские ночи в Ленинграде светлые, зажёг сразу и коптилку, и лучину.
С фотографий на меня смотрел отец. Красивый, сильный...
— Папа, — шептал я, — папоч...
Горький комок перехватывал горло.
Белая ночь сменялась розовым рассветом, и скоро первый луч солнца упал на железный пол балкона. В тишине, какая бывает только очень ранним утром, чуть слышно тикали отцовские часы. Я долго смотрел на них. Маленькая секундная стрелка деловито бежала в жёлтом кружке. Длинная минутная — спокойно совершала свой обычный путь. Она обошла по кругу весь циферблат. Один раз, потом другой.
Я так и уснул, сидя за столом, на котором, как сердце, стучали часы...
ЖЕНЬКА
Вдоль нашего дома росли берёзы. Высоченные. Ветвистые. На берёзах уже зелёный