все более советский вид», было справедливо лишь отчасти [Mackenzie 1969: 215].
Дискуссии о махалле начались отнюдь не в Ташкенте, равно как и не с землетрясения 1966 года. Так, еще за год до того советский журнал «Наука и религия» знакомил читателей с феноменом махалли, сообщая о достигнутом прогрессе в продвижении коммунистических идеалов в этих небольших сообществах. Корреспондент издания отправился в небольшой старый квартал с населением около пятисот человек и побеседовал с некоторыми из них. Он отметил, что большинство местных мусульман сравнительно малообразованны и придерживаются «весьма примитивных и смутных религиозных представлений» [Ирбутаев 1965: 7]. Что, впрочем, не означало, что махалля являлась некоей религиозной теплицей: лишь немногие ее обитатели регулярно отправляли религиозные обряды [Ирбутаев 1965: 8][277]. При этом «не [было] секрет[ом]», что коммунисты не слишком усердствовали в насаждении научного атеизма среди консервативных и весьма богобоязненных обитателей махалли [Ирбутаев 1965: 9]. Очевидно, корреспондента больше занимали люди, нежели здания – однако он сделал два небезынтересных наблюдения. Он отмечает, что местные жители зачастую имеют собственный дом с садом и что подобная планировка способствует укреплению религиозности. Более того, изолированность махалли означала некоторую однородность ее этнического состава, в то время как в кварталах современного типа проживали многонациональные сообщества, более приверженные советским ценностям [Ирбутаев 1965: 10][278]. А еще год спустя в той же «Науке и религии» вышел еще один материал о махалле, в котором автор подчеркивал, что она представляет собой «замкнутое» сообщество, сохраняющее «архаический» уклад. Несмотря на то что обитатели махалли теперь проживали в новоотстроенных домах, отправлять свои древние ритуалы они не перестали [Хамидов 1966: 53].
Подобный советский взгляд транслировался всесоюзными изданиями, базировавшимися в Москве. В местной же прессе с куда большей симпатией отзывались о махалле, хотя зачастую и соглашались, что определенные изменения необходимы. Ташкентские архитекторы еще до землетрясения разработали план расселения ее жителей в новые дома, однако народная приверженность данной форме общественной организации выходила далеко за пределы городской черты [Чеботарева 1968а]. Далеко не все считали махаллю обособленным от мира сообществом; скорее в ней видели надежный административный центр, «подкрепляющий» усилия советского правительства, формируя «базис народной сплоченности и общежития» для коллегиального принятия решений. Пусть со временем менялись те или иные экономические признаки махалли, но признаки общинные, вполне соответствующие коммунистическим ценностям, ничуть не изменились. Махалля предлагала услуги в области образования, побуждала жителей принимать участие в хашарах и даже предоставляла некоторую медицинскую помощь [Моисеева 1966: 79]. В процессе восстановления Ташкента нельзя было пренебречь возможностями махалли относительно побуждения «населения к содействию и самодеятельному обслуживанию», основанному на принципах добровольчества [Моисеева 1966: 80].
В глобальной перспективе описанные заботы о судьбе махалли не выглядели чем-то необычайным. На Западе уже давно закрепился образ архаичного и опасного мусульманского города. Еще в тридцатые годы Ле Корбюзье предлагал проекты перепланировки Алжира, в которых новые кварталы отделялись от старых [Celik 1997: 38–43]. Тогда же на экраны вышел фильм «Пепе ле Моко» с Жаном Габеном в роли отпетого преступника, шутя скрывающегося от французской полиции в лабиринтах трущоб алжирской Касбы[279]. Подобный сюжет вполне мог бы развернуться и в ташкентской махалле: уже после распада Советского Союза один местный житель пересказывал историю, слышанную им от матери, о «тайном» подземном ходе, соединяющем мавзолей с мечетью в ансамбле Хазрати Имам [Аскаров 1991: 5]. А в 1966 году Джилло Понтекорво снял фильм «Битва за Алжир», где французские власти, с трудом справляясь с охватившим старый город революционным движением, в итоге принимают решение выкурить бунтовщиков из убежища при помощи взрывчатки. Едва ли у советской власти была потребность взрывать что-либо в старом городе, но работы для бульдозеров – а также танков, приспособленных под интенсивные демонтажные работы, – было хоть отбавляй. Предотвратить снос зданий местные архитекторы были не в силах, но многие из них не были согласны с принятым планом и свою обеспокоенность выражали открыто и публично. По иронии советская расчистка старого города в немалой степени была вдохновлена западным опытом. В 1991 году многие архитекторы критиковали проекты новостроек шестидесятых годов, указывая, что стиль их исполнения «был заимствован из зарубежной практики как весьма полезный для советской архитектуры» [Плесневич 1991б: 14]. Более того: «быть может, прозвучит необычно», но советская архитектура «не избежала глобальных процессов», побуждавших человечество пытаться освоить окружающий его мир природы. Идеология, благодаря которой воздвигались советские новостройки, не была сугубо коммунистической, но скорее «строго прагматической» и служила интересам граждан страны, убежденных, что они строят совершенно новое общество [Плесневич 1991а: 6].
Во всех описанных выше дискуссиях речь в той или иной степени о центре города: каким образом архитекторам убедительно с эстетической точки зрения сочетать современные бетонные здания с оставшимися историческими постройками? Принятый в 1967 году генеральный план определял новое видение города, не чуждое и западным архитектурным идеалам. Авторы плана мечтали о развитой системе пригородов, но с перемещением населения из центра возникал целый ряд проблем.
Новый генплан отражал грядущее не только конкретного города Ташкента, но и всех городов Советского Союза. И если архитекторы, такие как Коробовцев, предлагали альтернативные варианты, то генплан полагался на каноны советского градостроения – широкие проспекты, центральные площади со статуями в середине, окруженные монументальными строениями с вкраплением зеленых островков. Словом, улицы предполагалось делать как можно шире, а значит, и здания строить как можно выше, отчего уже скоро в прессе закрепилось определение «многоэтажный Ташкент»[280]. И ключевая задача, прежде всего в Ташкенте, а с ним и в других городах Средней Азии, состояла в том, чтобы суметь возвести высотные дома, способные выстоять землетрясение. Власти сочли это вызовом для всего советского инженерного дела.
Претворение плана в жизнь произошло в рекордные сроки, и лишь десятилетия спустя архитекторы смогли высказаться касательно его последствий. Так, Коробовцев, бывший в начале семидесятых апологетом высотного строительства и густонаселенных районов, позже писал, что центр Ташкента был тогда перенасыщен общественными зданиями, и это, соответственно, снижало плотность заселения [Коробовцев 1989: 4]. Поскольку же численность проживавших в городе за это время возросла, неизбежно проявлялось тяготение горожан к пригородной периферии, а это возвращало старые проблемы с циркуляцией населения, для решения которых и были спроектированы городские артерии.
Преобладание в архитектурной дискуссии темы махаллы и западных идей отодвинуло строительный процесс на второй план. Но чрезмерное внимание к архитектуре чревато ложным впечатлением, что дома просто вырастали, словно грибы после дождичка, едва только архитекторы давали «зеленый свет». Вместе с тем на фоне улыбчивых украинских рабочих и усердно позировавших студотрядов, поезда с которыми все прибывали, в городе