У Генри был расстегнут ворот рубашки, и мне был виден маленький кусочек от пересекавшего всю его широкую грудную клетку шрама, оставшегося после операции на сердце. После чуть не пяти месяцев, проведенных среди пустынных горячих холмов, он был больше похож на брата погибшего солдата — сына йеменского еврея, водителя моего такси, а не на моего младшего брата. Глядя на его пышущий здоровьем вид и ровный темный загар, на его шорты и сандалии, я вспомнил, как мы в детстве проводили лето в снятом на джерсийском побережье домике; тогда он бегал за мной хвостиком: то на пляж, то погулять ночью по дощатой дороге вдоль пляжа, — куда бы мы ни ходили с друзьями, он вечно тащился за нами, как живой талисман, приносящий удачу. Мне было странно увидеть своего сорокалетнего брата снова за партой — того Генри, который сызмальства хотел быть равным во всем парням старше его. Еще более странным мне показался класс на вершине холма, откуда можно было увидеть Мертвое море, а за ним — потрескавшиеся горы пустынного царства.
Я подумал: «Его дочь Рути права, он здесь, чтобы познать что-то новое, и это не только иврит. Я уже делал подобные вещи, а он — нет. Он никогда раньше не делал ничего подобного, и это его шанс. Быть может, первый и последний. Не надо играть роль старшего брата, не надо сыпать соль на раны, ты знаешь, где у него самое больное место. „Я восхищаюсь своим отцом“, — сказала Рут, и тогда я согласился с ней — частично потому, что все, что он сделал, выглядело немного странным, а может, потому, что он вел себя по-детски, как думала Кэрол. Видя, как он, окруженный детьми, сидит на стульчике в коротких штанишках и старательно выводит что-то в своей тетрадке, я решил, что мне лучше развернуться и поехать домой. Рути была права во всем: он бросил очень многое, чтобы стать tabula rasa. Пусть живет как знает».
Ко мне подошла учительница, чтобы пожать руку.
— Я Ронит.
Как и женщина по имени Дафна, которую я первой встретил в Агоре, она носила темный берет и говорила с американским акцентом; она была лет тридцати на вид, стройная, даже поджарая, с симпатичным лицом, слегка выступающим вперед тонким точеным носом, густо рассыпанными веснушками на щеках и умными, доверчивыми темными глазами, в которых до сих пор горел огонек рано развившегося ребенка. На сей раз я не стал повторять ошибку, сообщая ей, что она говорит с ярко выраженным акцентом американки, выросшей в Нью-Йорк-Сити. Я просто сказал «привет!».
— Вчера вечером Ханок сказал нам, что вы приезжаете. Вы должны остаться и отпраздновать Шаббат вместе с нами. Вам будет где переночевать: у нас есть свободная комната, — сказала Ронит. — Конечно, это не отель «Царь Давид», но вам, я надеюсь, будет удобно. Возьмите стул и присоединяйтесь к нам. Будет чудесно, если вы поговорите с классом.
— Я только хочу, чтобы Генри знал, что я здесь. Не нужно им мешать. Я поброжу тут, пока занятия не закончатся.
Не вставая с места, Генри рывком поднял руку вверх. Широко улыбаясь (хотя лицо его с самого раннего детства всегда несло на себе отпечаток застенчивости и робости, от которых он не мог избавиться и когда вырос), он сказал мне «привет!» — и его восклицание сразу напомнило мне еще одну сцену из наших школьных лет, когда я, ученик старших классов, дежурил в коридоре, а он вместе с другими малышами шел строем в физкультурный зал, или в мастерскую, или в музыкальный класс. «Эй, — шептали его соученики, — там твой брат», и Генри, из-под носа буркнув мне «привет!», мгновенно растворялся в толпе своих одноклассников, прячась среди них, как мелкое животное в норе.
У него была прекрасная успеваемость: он считался лучшим учеником в классе, первым в любом виде спорта и в итоге стал первым в своей профессии; но в нем всегда таилось отвращение к тому, чтобы быть у всех на виду, и это противоречило его самой сокровенной мечте, ведь с раннего детства он старался не только быть лучше всех, но стать единственным в мире героем. Восхищение старшим братом, которое заставило Генри боготворить каждый мой шаг, каждое высказывание, вылилось в чувство обиды, которое пришло позже, но еще до того, как я опубликовал «Карновски»; естественная тесная связь, пустившая корни в нашем детстве, которая питалась у Генри верой в меня, разорвалась, и, повзрослев, он стал понимать, что я принадлежу к кругу самовлюбленной элиты, которая обожает пускать пыль в глаза: эти люди не хуже павлинов умеют распускать хвост и к тому же обожают проявления такого явного позерства.
— Ну пожалуйста, — засмеявшись, проговорила Ронит. — Как часто нам удается поймать в свои сети такого человека, как вы, здесь, на вершине горы в Иудее? — Она подала знак рукой, чтобы один из юношей принес валявшийся на земле складной деревянный стульчик и разложил его для меня. — Любого, кто настолько безумен, чтобы добраться до нашего Агора, мы сразу же загружаем работой, — пояснила она своим ученикам.
Оценив ее задор и иронию, я взглянул на Генри, делая вид, что беспомощно пожимаю плечами; брат сразу же подыграл мне, превратив нашу веселую перепалку в шутку:
— Так уж и быть, мы возьмем тебя, если потянешь.
«Мы» в уме я заменил на «я», и вот, с позволения своего брата, который, чтобы очистить душу, нашел прибежище в этом месте, спасаясь от прошлой жизни, и от меня, и от всего остального, я занял свое место, повернувшись лицом к классу.
Первый вопрос мне задал мальчик, который тоже говорил с американским акцентом. Может, они все были американскими евреями?
— Вы знаете иврит? — спросил он.
— Я знаю только два слова, запомнившиеся мне с тех пор, как мы начали изучать Талмуд-Тору в тысяча девятьсот сорок третьем году.
— А какие это слова? — спросила Ронит.
— Первое — йелед.
— Значит «мальчик». Очень хорошо, — похвалила она меня. — А второе?
— Йалдо, — ответил я.
Весь класс расхохотался.
— Йалдо, — повторила Ронит, которую позабавил мой ответ. — Ты произносишь это слово так, как мой литовский дедушка. Надо говорить йалда, — поправила она меня. — Йалда — «девочка» — йалда.
— Йалда, — произнес я.
— Вот теперь, — обратилась Ронит к классу, — когда он научился произносить слово «йалда» правильно, он сможет хорошо проводить у нас время.
Группа снова рассмеялась.
— Простите меня, — сказал один парень, на подбородке которого начали пробиваться слабые признаки щетины, — кто вы такой? Кто этот человек? — переспросил он Ронит. Его ни капельки не позабавило происходящее. Это был крупный юноша, вероятно не старше семнадцати лет, с очень свежим и еще не сформировавшимся лицом, но с огромной массой тела, как у строительного рабочего. Судя по его акценту, он тоже был родом из Нью-Йорка. На голове его была ермолка, приколотая заколкой к буйной гриве темных волос.
— Пожалуйста, — попросила меня Ронит, — скажите ему, кто вы.
— Я — его брат, — пояснил я, указывая на того, кого они называли Ханоком.
— Ну так что с того? — суровым и непреклонным тоном продолжал парень, начиная злиться. — Почему мы должны прерывать наши занятия из-за него?