С необыкновенной серьезностью мы создаем вымышленные миры, утопающие в зелени и нежные, как женская грудь, где мы наконец можем быть «самими собой». Это еще один мифологический сюжет, связанный с поиском и погоней. Подумай обо всех этих христианах, искренне верящих, что они знают все на свете лучше других; они дудят во все трубы, прославляя лик непорочной Мамочки, и поклоняются скучнейшему образу — яслям, в которых обитает Матушка Гусыня[143]. Ты понимаешь, что значил для меня наш нерожденный младенец, который был не только фактом вплоть до сегодняшнего вечера, но также являлся идеально запрограммированным существом, моим будущим спасителем? Ты совершенно права, утверждая, что пастораль — не мой жанр, и уж конечно не жанр Мордехая Липмана, — этот вид творчества недостаточно сложен, чтобы можно было отыскать в нем единственно верное решение. Но разве я не был увлечен самой невинной и смешной идеей, представляя себя в роли стареющего папаши с воображаемым ребенком на руках, будто разыгрывал пастораль в терапевтических целях?
Что ж, теперь все кончено. Здесь прекращается пастораль, и заканчивается она в тот момент, когда возникает вопрос об обрезании. Мелкое хирургическое вмешательство ты считаешь надругательством над пенисом новорожденного, — этот акт для тебя является квинтэссенцией человеческой иррациональности, и, быть может, ты совершенно права. И то, что традиция никогда не должна нарушаться, — даже для автора весьма скептических книг, — доказывает тебе, что мой скепсис не стоит и плевка рядом с племенными табу. Но почему бы не взглянуть на это под другим углом? Я понимаю, что хваленое обрезание целиком и полностью идет вразрез с методом Ламазе[144]. Теперь считается, что роды должны быть менее жестоким испытанием для женщины, и вершиной данной теории является рождение ребенка в воде, чтобы младенец не успел испугаться при переходе в другой мир. Да, обрезание пугает людей, особенно когда его совершает старик, у которого несет чесноком изо рта, но резник делает свою работу во славу новорожденного человеческого тела, и, может быть, именно это имели в виду евреи, когда совершали обряд, характерный только для еврейской нации и являющийся признаком реальности их бытия. Обрезание делает предельно ясным тот факт, что ты здесь, а не там, что ты вне чего-то, а не внутри, что ты «свой», а не «чужой». Обойти это невозможно: ты входишь в историю через мою историю и меня самого.
Обрезание — полная противоположность пасторали, и в нем заключается все то, чего в идиллии нет: оно, с моей точки зрения, укрепляет мир, который далек от единства и мирного сосуществования народов. Обрезание вполне убедительно вносит фальшь в утробную мечту о жизни, о существовании в наивные доисторические времена, в манящую фантазию, где люди живут естественной жизнью, не отягощенной измышленными ритуалами. Родиться значит потерять все. Тяжкий груз человеческих ценностей ложится на тебя с самого рождения, пометив твои гениталии особым знаком. Так же точно, как человек приписывает разные значения одному и тому же явлению, одновременно превращаясь в другое существо, я приписываю определенное значение данному обряду. Я не отношу себя к тем евреям, которые хотят дотянуться до патриархов или же подняться до уровня современного государства. Соотношение между моим еврейским «я» и их еврейским «мы» далеко не так однозначно и естественно, как хотел бы того Генри в отношении себя; у меня также нет никаких намерений упростить эту связь, размахивая флагом из крайней плоти моего сына. Прошло всего несколько часов с того мгновения, как я пытался доказать Шуки Эльчанану, что традиция обрезания по большей части противоречит моему «я». Что ж, как выяснилось, придерживаться данной точки зрения оказалось гораздо легче на улице Дизенгофф в Тель-Авиве, чем здесь, на берегах Темзы. Еврей среди англичан и англичанин среди евреев. Только здесь я понял, следуя логике эмоций, что для меня это проблема № 1. Благодаря твоей сестре, твоей матери и даже тебе самой я оказался в ситуации, которая помогла возродить во мне старое и очень острое ощущение своей исключительности, которое почти что атрофировалось в Нью-Йорке и более того, которое смогло высушить последние капли влаги, орошающие нашу домашнюю идиллию. Обрезание подтверждает, что существует понятие «мы», и «мы» — это не только «я» и «он». Англия сделала меня евреем меньше чем за два месяца, что по размышлении оказалось наименее болезненным методом. Я понял, что еврей без других евреев, без иудаизма, без сионизма, без всего своего еврейства, без храма и без армии или даже без пистолета, еврей без домашнего очага — это всего лишь неодушевленный предмет, как, например, стакан или яблоко.
Думая обо всех перипетиях, выпавших на нашу долю (я имею в виду и себя, и Генри), я считаю, что завершить это повествование нужно описанием моей эрекции, эрекции члена с удаленной крайней плотью, эрекцией еврейского папаши, и тем самым напомнить тебе о том, что ты сказала, когда тебе в первый раз случилось прикоснуться к моему половому органу. Меня вовсе не огорчила твоя девственная неуверенность в таких делах — меня позабавило твое изумление при виде восставшего члена. Я робко спросил тебя: «Разве тебе это неприятно?» «Ах нет, он прекрасен, — ответила ты, деликатно обхватывая его своей ладонью и удивляясь его размерам. — Меня поражает это явление само по себе: с ним происходит мгновенное преображение».
Мне бы хотелось, чтобы эти слова стали кодой той книги, в которой ты так нелепо заявила о своем желании уйти от меня. Куда ты хотела уйти, Мариетта? Может быть, ты думала, что со мной нет и не будет никакой жизни? Но пошевели мозгами, душа моя, подумай своей восхитительной, умной головкой: эта жизнь очень напоминает ту, на которую надеялись мы все: и ты, и я, и наше будущее дитя.