ездиют без ремонту, а почему? Берегут вещь! Дошло до тебя?
— До меня-то доходит, а вот ты никак не дотумкаешь, что технику не столь беречь надо, сколь знать ее надо бы… Ты ж молишься на эту двухколесную тарахтелку, как на пресвятую богородицу, а путаешь подсос с насосом. Тоже мне, технарь!
Тихон уже стоит у неподвижного мотоцикла, смеется, пробует крутнуть ручку газа, но Федор орет:
— Не лапай, как бабу! Еще своротишь мне тут чего-нибудь!
Тихон и того пуще заходится смехом, разевая белозубый рот и запрокидывая голову так, что фуражку приходится придерживать рукой. Федор сердится, топчется у мотоцикла и бубнит раздраженно:
— Деньги только вляпаешь… Торгаши, рекламщики, паразиты…
Все же он усмиряет наконец свою гордыню и просит:
— Тишка, а мы не приспособим мою механику к Соколу, а? Чтоб до поселка как-нибудь доволок… У тебя ж при себе ременные вожжи — выдержат. Как думаешь, а?
— Ладно, шут с тобой. Приспособим. Брода того прицепа или телеги.
Через полчаса на окраине поселка, по широкой улице, двигаются все четверо в таком порядке: Тихон верхом на жеребце, сзади тащится на сыромятных крепких вожжах мотоцикл, его придерживает за руль Федор, а сам еле переставляет ноги: он устал, изнервничался, злится, не ведая отчего, и такой проклятущий стыд гложет его, будто он совершает нечто сверхпозорное, вроде как бы дефилирует по поселку без штанов. И тут он не выдерживает и пересохшим ртом едва ли не взмаливается:
— Слышь-ка, Тихон, повертывай на свой двор! Упарился я и пить хочу до смерти. Повертывай!
Пятью минутами позже они сворачивают к дому Тихона. Уже вечереет; низкое солнце особенно ослепительно бьет в глаза своим светом, но не припекает; несильные порывы гуляющего ветра приносят с ярко-зеленых полей и оврагов прохладу и стойкий, терпкий дух цветущей полыни. По улице носятся подростки на велосипедах, изредка прокатит «Москвич», сверкнув на солнце лаком и никелем, и в центре поселка, где строят новый кирпичный клуб, грохочет и лязгает сталью работающий бульдозер.
Эти звуки, запахи и краски после проливного дождя кажутся Тихону особенно чистыми, даже праздничными какими-то, и он, пока они молчаливо тащатся к его двору, за эти короткие минуты успевает все это почувствовать и вобрать в себя и как будто забывает о мытаре-мотоциклисте, пыхтящем и сопящем позади, а когда тот окликает упавшим голосом: «Эй, тягач, глуши. Прибыли», — Тихон спохватывается и осаживает поводьями бойко перебирающего мускулистыми ногами жеребчика: «Тпр-ру, Соколик! Благодарим за службу».
Федор вкатывает свою грязную машину во двор, срывает с головы замызганную кепчонку и вытирает ею лоб, взмокревшую шею и грудь, отдувается и наблюдает, как Тихон расседлывает лошадь и, позванивая стременами, уносит седло в сарай. И все он делает охотно, легко, с прибаутками, и подмигивает Федору, грузно присевшему на крыльцо.
В доме никого нет. Ольга наверняка в магазине, а девчонки то ли за грибами подались, то ли у подружек околачиваются.
Тихон зовет Федора в светлый коридор с верандой. Тот входит, садится на скамейку у старого кухонного столика и пьет остро-резкий хлебный квас, кисло-сладковатый, приятно отдающий жженой корочкой.
Этим же моментом Тихон спроворивает на стол чашку янтарно-золотистого меда, огурчиков, хлеба и бутылку настойки. Кислое настроение Федора и его тупая молчаливость сменяются веселеющей ухмылкой, он вытирает влажным полотенцем намозоленные ладони и крякает, как селезень в предчувствии сытной жировки. Тихон наливает настойки в аляповатые, из толстого стекла рюмки и говорит:
— Ну, со щасливым прибытием, за Сокола, за пятницу, за все-все доброе! Аминь!
Он тренькает своей рюмкой об рюмку Федора и пьет небольшими глотками, не морщась, как молоко. Федор осушает свою посудинку одним глотком. Затем оба молчаливо и со смаком закусывают огурцами и медом.
— Ты не размазывай по хлебу, а ложкой зачерпай, ложкой, — наставляет Тихон, хрумкая белыми зубами крепенький огурчик. — Медок ныне хорош! Ешь от пуза, хошь лопни.
Федор так занят едой, что и слова вымолвить некогда: жует, только двигается кожа на висках и напруживаются жилы на его бычьей, багровой шее; он даже что-то мычит от неизъяснимого удовольствия. А Тихон, поглядывая на него, озорно балагурит:
— Лопай, Федюнь, лопай, ровняй морду с попой! Хо-хо!
— Ммм, вот эт-та мм-ядок! Разобьюсь, а пчелу разведу.
— Они ж от тебя поубегают!
— Почему же это убегут?
— Рука твоя тяжкая. Они любят легкую руку. Дед, помню, балакал еще на эту тему.
— А ты мои руки взвешивал, что ли?
— Вот пенек еловый! Тут в другом смысле понимай, тут в смы-ысле… Укусил?
— А-а, вон она тайна твоей фирмы… Ну, я через свою Глашку разведу этих жужжалок. У ней страшное дело какая рука легкая! К чему не прикоснется — все как на дрожжах лезет!
— Ежели у ней все так лезет, чего ж она тогда одного только мальца тебе выродила? На тройню легкости и мочи нету, ай как?
— Во лапоть! На кой леший мне эта троица? Мой малец стоит один твоих троих мокрощелок!
— Хо-хо! Убил наповал. Еще поглядим, как он за моими тремя будет ухлестывать.
— Мой один за твоей тройней? Не смеши белый свет, Тишка! Он и без того смешной…
— А ты сам-то, кот мартовский, за сколькими сразу бегал? Сознайся-ка? Ну а яблочко от яблони — сам знаешь…
Федор даже перестает жевать, выпученными глазами глядит на хозяина дома, потом лениво отмахивается, мол, временно капитулирую, и опять принимается закусывать; однако его все же нечто точит, донимает невысказанное, а хмель еще больше раззадоривает его, и он начинает бахвалиться:
— Ты, Тиша, мелко плаваешь противу меня, ты вчерашним днем живешь… А надо первоспективу иметь, соображаешь? Это ж атомный век, прогресс! На кой мне семья в пять-шесть ртов? Они ж меня с г. . . . . сожрут! Слыхал, мо-быть, как по телевизору одна заграничная туристка болтала: один ребятенок — и то многовато по нынешним понятиям. Во как! А я загоню свой автомотор, куплю «Жигуленка», отгрохаю домину на манер особняка, подыщу должностишку нехлопотную какую — и заживу, кум королю и сват министру!
Тихон поглядел на Федора, как на свалившееся с потолка привидение, грустно покачал головой и веско сказал:
— Индюк ты заморский! У тебя уши брюквой, чтоб в министры лезть… Ты человеком живи, не засти, пенек еловый.
— Уши брюквой?! — вскипел Федор, багровея пуще прежнего, и пристукнул кулаком по столу. — Так вот я вам всем докажу, кто я! Вот попомнишь мое слово! Всем докажу!
— Раздухарился, индюк… Жить надо, а не доказывать! А то мы эдак скоро по головам друг дружке начнем ходить, в нелюдей оборотимся… Лопай-ка давай медок, откинь грошовые думки, да ударим мы,