еще две прокламации, одну, обращенную к народу же, другую — к интеллигенции.
— Что ж, подождем. Этот экземпляр можете мне оставить?
— Пожалуйста, — Долгушин встал. — Мне пора. Итак, послезавтра в это время.
В тот же день Долгушин побывал у Кирилла Курдаева, перевез к нему тюк с прокламациями, рассовал их в ящики своего комода, отданного Кириллу на сохранение еще в апреле, когда перебирались из Москвы в Сареево, запер ящики, предупредил Кирилла, что в комоде прокламации и что в случае чего он должен заявить, что ничего о них не знает, и сослаться на него, Долгушина, как на хозяина комода. Дела у Кирилла шли недурно, на днях он собирался переводить мастерскую в более удобное помещение у Калужских ворот, поближе к квартирам Долгушина и Дмоховского; когда устроится там, тогда, пожалуй, сможет заняться учениками из студентов.
2
Через день снова был Долгушин на Остоженке у Далецкого, пришел с кожаной дорожной сумкой через плечо, принес прокламации:
— С Любецким я виделся, — встретил Долгушина Далецкий, провел в зал, усадил за стол с самоваром и сам сел рядом, — передал ему ваше предложение о встрече, он должен сейчас прийти... Принесли прокламации? — показал на сумку.
Долгушин вытащил из сумки объемистый пакет:
— Здесь пятьдесят штук. Распространите все — доставлю еще... Что-нибудь не так? — остановился, заметив странное выражение на лице Далецкого.
Далецкий был как бы в некотором затруднении.
— Видите ли... — начал было он и запнулся. — Скажу вам прямо. Сам я распространять пока не берусь. Разные обстоятельства пока не позволяют мне идти в деревню. Я, конечно, буду готовиться... Я не отказываюсь, нет! — заметив движение Долгушина, собравшегося положить пачку обратно в сумку, потянулся за ней. — Оставьте мне прокламации, я отдам их одному моему знакомому учителю, он получил место в фабричной школе Реутовской мануфактуры и берется распространить прокламации среди рабочих мануфактуры, я уже с ним об этом говорил...
— Кто это?
— Дмитрий Иванович Гамов, бывший студент Петровской академии.
— Хорошо. Сколько прокламаций оставить?
— Оставьте все! Что не возьмет Гамов, пущу в ход через других лиц... Что мастерская?
Долгушин отдал ему пачку.
— С мастерской придется подождать. Пока не все устроено.
— Подождем... Извините, Александр Васильевич, если я внушил вам на свой счет особые надежды... — сокрушенно стал оправдываться Далецкий, но в это время в зал вошел Любецкий, и он с облегчением вскочил. — Вот и Любецкий! Я вас оставлю, господа...
— Нет, мы пойдем, — встал и Долгушин; ему тяжело было смотреть на Далецкого. — Мне надобно на Тверскую, Сергей Георгиевич проводит меня. (Повернулся к Любецкому.)
— Охотно, — ответил тот.
Они вышли из дому, спустились по Остоженке к бульвару и пошли, разговаривая. После каменной раскаленной Остоженки здесь, в тени высоких деревьев, был рай, было много чистой публики, играющих под присмотром мамок нарядных детей. Тяжелое чувство, с которым Долгушин вышел из дома Далецкого, постененно улетучилось. И сам теперь подивился, с чего вдруг накатило на него это неприязненное чувство к Далецкому. Отказался человек идти в деревню, так что же, многие ли достойные люди были готовы идти? Но разбираться в этих тонкостях не хотелось. И было уже не до того, интерес к новому собеседнику захватил его внимание.
Любецкий был хорошо одет, в цилиндре, перчатках и с тростью, Долгушин в своей расстегнутой косоворотке и смазных сапогах рядом с ним выглядел странно, вызывал недоуменные взгляды встречных дам и барышень, он это замечал, не смущался, напротив, это забавляло, он даже в какую-то минуту пожалел, что не надел, день был жаркий, поддевку, вид был бы еще более шокирующим. А Любецкий как будто ничего вокруг не замечал, был сумрачен, сосредоточен на своем.
Да, подтвердил он, он был хорошо принят Шуваловым, тот своей властью отменил наказание для его беременной жены и с удивительной откровенностью говорил о конституционных намерениях правительства или по крайней мере влиятельнейшей части правительственных лиц, их оппозиционности государю.
— Почему же он был с вами откровенен? — спросил Долгушин.
— Кто знает? Возможно, в его интересах было, чтобы шире разошлись слухи об этих намерениях правительства. Может быть, он рассчитывал на то, что я буду рассказывать об этом в радикальной среде, и это поубавит пылу у радикалов?
— Может быть. А вы сами верите в эти намерения?
— Не знаю, что и сказать. С одной стороны, как будто и не было еще такого, чтобы несколько министров да вместе с шефом жандармов чуть ли не в открытую говорили о конституции, и не только говорили, но и делали что-то в этом направлении. Я имею в виду валуевскую комиссию. А вдруг что-то и выйдет из этого?
— Что же, например?
— Трудно сказать. Во всяком случае, очевидно, что какая-то часть молодежи будет захвачена новыми веяниями, если земству в самом деле предоставят право выбирать представителей в законодательные органы...
— А с другой стороны?
— Что с другой стороны?
— Вы сказали: с одной стороны, может быть, что-то и выйдет из жандармской конституции. А с другой?
Любецкий засмеялся:
— Да вы сами и ответили: конституция жандармская...
— Вот именно, — удовлетворенно заключил Долгушин, сочтя тему исчерпанной, заговорил о другом. — Вы чем занимаетесь? Где-то служите?
— На частной службе, — неохотно ответил Любецкий. — Устанавливаю паровые машины на ткацких фабриках. Между прочим, на фабрике графа Шувалова в Парголове тоже, — неожиданно для самого себя прибавил он с вызовом и уставился на Долгушина.
Долгушин удивился не столько тому, что сказал Любецкий, сколько этому вызывающему тону, впрочем, не придал ему значения.
— Вот как? Ну и что, поэтому вы с ним накоротке?
Любецкий смешался, засмеялся натянуто, стал объяснять:
— Я не с ним имею дело... Случайно получилось. Так получилось...
Снова подивился Долгушин его тону и снова не придал ему большого значения. Смущен человек тем, что волею случая оказался связан с частными интересами шефа жандармов. Чего не бывает?
— Сергей Георгиевич, вы не догадываетесь, зачем я попросил вас о встрече?
— Нет.
— Хочу предложить вам дело...